Главная » Условно-съедобные грибы » А лиханов последние холода читать краткое. Последние холода

А лиханов последние холода читать краткое. Последние холода

Альберт Лиханов

Последние холода

Посвящаю детям минувшей войны, их лишениям и вовсе не детским страданиям. Посвящаю нынешним взрослым, кто не разучился поверять свою жизнь истинами военного детства. Да светят всегда и не истают в нашей памяти те высокие правила и неумирающие примеры, – ведь взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила отвлекаться.

Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось что-то счастливо-ясное, нам, конечно же, непонятное, а ей вот зримое; взгляд ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел, кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, – и вот вдруг учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе, изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.

– Конечно, – говорила она, например, словно укоряя сама себя, – я не сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть божий дар, – тут же успокаивала она себя и нас тоже, – этим даром будет разбужен и никогда больше не уснет.

Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не обращаясь, что-то вроде этого:

– Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя – ни за что.

То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой, взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских нравоучений, то ли все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно, не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, – словом, отвлечения Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.

Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я, собственно, почти не помню, – потому видно, что это учение стало моими знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя, остались надолго, если не на век.

Может быть, пытаясь внушить нам самоуважение, а может, преследуя более простую, но важную цель, подхлестывая наше старание, Анна Николаевна время от времени повторяла одну важную, видно, истину.

– Это надо же, – говорила она, – еще какая-то малость – и они получат свидетельство о начальном образовании.

Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики. Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж, конечно, отличница Нинка. Всякий в нашем классе может получить – как это – свидетельство об образовании.

В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились вполне грамотными людьми.

– Вы посмотрите, сколько взрослых имеет только начальное образование! – бормотала Анна Николаевна. – Спросите дома своих матерей, своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько подумайте после этого.

Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного, и мы, получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом, если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми любимыми и уважаемыми.

– Надо же, – вздыхала Анна Николаевна, – какой-то год и два месяца! И они получат образование!

Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих причитаниях значительное, серьезное, тревожащее…

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на дополнительное питание.

Шел уже сорок пятый, наши лупили фрицев почем зря, Левитан каждый вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две молнии – предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной возможности потерять отца накануне явного счастья.

Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в столовую номер восемь и там пообедать.

Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди – на всех сразу не хватало, – и я уже слышал про восьмую столовку.

Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот, пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась, прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной, бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может, даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья, которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.

Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют теперь эти представления?

Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу раз в день. Нечасто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.

Я смеялся. Никакого у меня нет малокровия, ведь само слово означает, что при этом должно быть мало крови, а у меня ее хватало. Вот когда я летом наступил на бутылочное стекло, она хлестала, будто из водопроводного крана. Все это глупости – мамины беспокойства, и если уж говорить о моих недостатках, то я бы мог признаться, что у меня с ушами что-то не в порядке – частенько в них слышался какой-то дополнительный, кроме звуков жизни, легкий звон, правда, голова при этом легчала и вроде бы даже лучше соображала, но я про это молчал, маме не рассказывал, а то выдумает еще какую-нибудь одну дурацкую болезнь, например малоушие, ха-ха-ха!

Но это все чепуха на постном масле!

Главное, не покидало меня ощущение несытости. Вроде и наемся вечером, а глазам все еще что-нибудь вкусненькое видится – колбаска какая-нибудь толстенькая, с кругляшками сала, или, того хуже, тонкий кусочек ветчины со слезинкой какой-то влажной вкусности, или пирог, от которого пахнет спелыми яблоками. Ну да не зря поговорка есть про глаза ненасытные. Может, вообще в глазах какое-то такое нахальство есть – живот сытый, а глаза все еще чего-то просят.

Книга начинается с воспоминания мальчика Коли о своей учительнице Анне Николаевне. Она преподавала своим ученикам не только школьные уроки, но и уроки жизни.

А между тем шла война, был 1945 год, весна. Рассказчик без году и двух месяцев был уже ни много ни мало выпускником начальной школы.

Далее рассказывается о том, что постоянно хочется есть. В общем всех ребят можно условно разделить на три группы: обычных ребят, шакалов и шпану. Обычные ребята боялись и тех, и других. Шакалы отнимали еду, шпана своей видом просто внушала страх, причем шпана вызвала впечатление тупой толпы.

Однажды, когда Коля как обычно сидел ел, он оставил суп (не мыслимое дело для рассказчика кстати (так как мать его учила всегда доедать, как бы ему не нравилась пища). К нему незаметно подсел один из шакалов и стал взглядом выпрашивать остатки супа. Рассказчик заколебался, но отдал ему суп. Он заприметил этого мальчика, называл его про себя желтолицым. Также он заприметил одного из шпаны, который пробился среди мелких без очереди. Его он прозвал Нос.

Через несколько дней во время еды он опять увидел желтолицего. Тот стащил хлеб у маленькой девочки, и из-за этого поднялся скандал. Банда Носа решила поколотить желтолицего, но оказалось, что они и драться то не умеют, просто харахортся. Желтолицый схватил Носа за горло и чуть его не задушил. Банда в страхе разбежалась. Желтолицый подошел к забору и грохнулся в обморок. Коля позвал на помощь, и желтолицего привели в себя. Оказалось, что он не ел пять суток и что воровал хлеб не для себя, а для своей сестры Марьи. Рассказчик выяснил, что желтолицего зовут Вадька.

Немного о героях:

Рассказчик жил с матерью и бабушкой, отец воевал. Дома его словно «коконом обвивали», укрывая от всех бед, как он сам говорил. Он особо не голодал, был одет и обут, уроки не пропускал.

Совсем по-другому жили Марья и Вадька. Отец их умер вначале войны. Мать лежала в больнице с тифом, и надежд на выздоровление было мало. Марья потеряла талоны на еду, так что ее брату приходилось шакалить, добывать еду своей хитростью. Тем не менее они не опускались нравственно. Они все время думали о матери, врали ей в письмах, чтобы она не волновалась. Жили они в бедно обставленном доме. Все это рассказчик узнал, общаясь с Вадькой.

Рассказчика тянуло к Вадьке как магнитом. Он очень уважал этого желтолицего мальчика. Вадьке не хватало денег и чтобы выжить в морозы, он попросил у рассказчика куртку на некоторое время. Рассказчик идет домой и разговаривает с бабушкой, рассказывает им про Вадьку и Марью и про их сложную ситуацию. Бабка не разрешает ему отдать куртку. Тогда рассказчик (наверняка впервые) идет против воли бабки. Забирает куртку и выбегает на улицу к ребятам. Чуть позже, к ним подходит мать рассказчика. Он рассказывает и ей в чем дело, мать отнеслась с сочувствием к Вадьке и Марье, накормила их до отвала, и они от сытости прямо за столом и уснули.

На следующий день они втроем собрались в школу. Марья пошла, а рассказчик (впервые!) с Вадькой прогуляли школу. Вадька и увязавшийся с ним рассказчик пошли искать еду. Сначала Коля возмутился, Вадик же сытый, да и вечером бабушка и мать приглашали его в гости, зачем ему искать еду? Он задал этот вопрос Вадьке, а тот сказал, что мать и бабка рассказчика не обязаны его кормить. Благородно поступил. Не любит он на чужой шее сидеть.

Вадик с рассказчиком выпросили жмыха, заглянули на базар. Вадик рассказывает о своей «технологии выживания».

Ах, да забыла сказать, когда рассказчик был дома у Вадима, он сравнивал свои отношения с матерью и отношения Вадика к своей матери. Коля был под покровительством своей матери, и никак ее не жалел, не боялся за нее. У Вадика же отношения со своей матерью другие: он сам говорит, что он боится за нею, после смерти мужа, отца Марьи и Вадика, она стала сама не своя. Это различие в отношении к родному человеку говорит о зрелости Вадика как человека, он уже многое повидал в жизни в отличие от рассказчика. На лице Вадика даже морщинки появились, иногда он был похож на старика.

Когда они встречали Марью из школы, девочка поругала его за то, что Вадик прогуливает уроки и сказала, что ей выдали талоны на еду. Вадька и Марья наконец-таки поели в столовой как остальные, но у Марьи отобрали второе, Вадик отогнал обидчика.

Они выходят из столовой, шутят, смеются. Вадику порвали ножом пальто, Марья заплакала. Вадик идет в школу, так как его вызывают к директору, а рассказчик провожает Марью до дома. Там они пишут письмо ее матери, на неразговорчивого рассказчика вдруг нападает дух сочинительства, он представляет себя на месте Вадика и Марьи. Они относят письмо в больницу, в страшное место в деревне.

Далее они идут домой к рассказчику, делают там уроки, едят. Заходит Вадик с учебниками, перевязанными ремнем и полным портфелем еды, которую ему передали учителя через директора. Вадик обвиняет в вызове к директору и в этих подачках мать рассказчика. Та делает вид, что она не причем. Мать Коли усаживает Вадима за стол, тот нехотя соглашается. Разговор заходит о бане. Оказывается после госпитализации матери Вадик и Марья мылись только раз из-за стеснения Марьи ходить в мужскую баню, так сама мыться она не могла, трудно было. Рассказчик рассуждает о детстве: «Вроде ты и свободен, как все, а нет, не волен. Рано или поздно обязательно потребуется сделать что-то такое, чему душа твоя противится изо всех сил. Но тебе говорят, что надо, надо, и ты, маясь, страдая, упираясь, все-таки делаешь, что требуют.».

Потом, когда уходят Марья и Вадька, мать ругает Колю за то, что он прогулял уроки.

Через некоторое время, это было 8 мая рассказчик замечает в поведении своей матери странную суету, слезы на ее глазах. Он думает, что что-то случилось с отцом. Мать говорит же, что все в порядке и предлагает пойти в гости к Марье и Вадьке. Там они пьют чай, мать себя как-то неестественно. Подозрения Коли насчет отца усиливаются, но с ним все в порядке.

Наступает 9 мая – день победы. Все радуются, кажутся друг другу близкими людьми: их объединяет радость победы. В школе никто не мог усидеть на месте. Анна Николаевна сказала своим ученикам следующее:

– Знаете, – проговорила учительница, немного помедлив, точно решилась сказать нам что-то очень важное и взрослое. – Пройдет время, много-много времени, и вы станете совсем взрослыми. У вас будут не только дети, но и дети детей, ваши внуки. Пройдет время, и все, кто был взрослым, когда шла война, умрут. Останетесь только вы, теперешние дети. Дети минувшей войны. – Она помолчала. – Ни дочки ваши, ни сыновья, ни внуки, конечно же, не будут знать войну. На всей земле останетесь только вы, кто помнит ее. И может случиться так, что новые малыши забудут наше горе, нашу радость, наши слезы! Так вот, не давайте им забыть! Понимаете? Вы-то не забудете, вот и другим не давайте!»

Коля пошел к дому Вадима и Марьи. Свет не горел в их квартире, дверь была открыта. Марья лежала на кровати в одежде. Вадик сидел на полу возле нее. На вопрос рассказчика «Что случилось?», Вадик отвечает, что их мама умерла несколько дней назад, а узнали они об этом лишь сегодня. Не на каждой улице 9 мая был праздник.

Вадика и Марью отдали в детдом. Коля разок навещал их, но разговор у них не заладился. С тех пор он больше не видел их, детдом переехал в другое место.

Произведение заканчивается такими фразами:

Да, войны кончаются рано или поздно. Но голодуха отступает медленнее, чем враг. И слезы долго не высыхают. И работают столовки с дополнительным питанием. И там живут шакалы. Маленькие, голодные, ни в чем не повинные ребятишки. Мы-то это помним. Не забыли бы вы, новые люди. Не забудьте! Так мне велела наша учительница Анна Николаевна.

(3 оценок, среднее: 5.00 из 5)

Альберт Лиханов

Последние холода

Посвящаю детям минувшей войны, их лишениям и вовсе не детским страданиям. Посвящаю нынешним взрослым, кто не разучился поверять свою жизнь истинами военного детства. Да светят всегда и не истают в нашей памяти те высокие правила и неумирающие примеры, – ведь взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила отвлекаться.

Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось что-то счастливо-ясное, нам, конечно же, непонятное, а ей вот зримое; взгляд ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел, кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, – и вот вдруг учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе, изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.

– Конечно, – говорила она, например, словно укоряя сама себя, – я не сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть божий дар, – тут же успокаивала она себя и нас тоже, – этим даром будет разбужен и никогда больше не уснет.

Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не обращаясь, что-то вроде этого:

– Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя – ни за что.

То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой, взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских нравоучений, то ли все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно, не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, – словом, отвлечения Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.

Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я, собственно, почти не помню, – потому видно, что это учение стало моими знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя, остались надолго, если не на век.

Может быть, пытаясь внушить нам самоуважение, а может, преследуя более простую, но важную цель, подхлестывая наше старание, Анна Николаевна время от времени повторяла одну важную, видно, истину.

– Это надо же, – говорила она, – еще какая-то малость – и они получат свидетельство о начальном образовании.

Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики. Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж, конечно, отличница Нинка. Всякий в нашем классе может получить – как это – свидетельство об образовании.

В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились вполне грамотными людьми.

– Вы посмотрите, сколько взрослых имеет только начальное образование! – бормотала Анна Николаевна. – Спросите дома своих матерей, своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько подумайте после этого.

Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного, и мы, получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом, если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми любимыми и уважаемыми.

– Надо же, – вздыхала Анна Николаевна, – какой-то год и два месяца! И они получат образование!

Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих причитаниях значительное, серьезное, тревожащее…

* * *

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на дополнительное питание.

Шел уже сорок пятый, наши лупили фрицев почем зря, Левитан каждый вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две молнии – предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной возможности потерять отца накануне явного счастья.

Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в столовую номер восемь и там пообедать.

Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди – на всех сразу не хватало, – и я уже слышал про восьмую столовку.

Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот, пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась, прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной, бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может, даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья, которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.

Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют теперь эти представления?

Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу раз в день. Нечасто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.

Я смеялся. Никакого у меня нет малокровия, ведь само слово означает, что при этом должно быть мало крови, а у меня ее хватало. Вот когда я летом наступил на бутылочное стекло, она хлестала, будто из водопроводного крана. Все это глупости – мамины беспокойства, и если уж говорить о моих недостатках, то я бы мог признаться, что у меня с ушами что-то не в порядке – частенько в них слышался какой-то дополнительный, кроме звуков жизни, легкий звон, правда, голова при этом легчала и вроде бы даже лучше соображала, но я про это молчал, маме не рассказывал, а то выдумает еще какую-нибудь одну дурацкую болезнь, например малоушие, ха-ха-ха!

Но это все чепуха на постном масле!

Главное, не покидало меня ощущение несытости. Вроде и наемся вечером, а глазам все еще что-нибудь вкусненькое видится – колбаска какая-нибудь толстенькая, с кругляшками сала, или, того хуже, тонкий кусочек ветчины со слезинкой какой-то влажной вкусности, или пирог, от которого пахнет спелыми яблоками. Ну да не зря поговорка есть про глаза ненасытные. Может, вообще в глазах какое-то такое нахальство есть – живот сытый, а глаза все еще чего-то просят.

В общем, вроде и поешь крепенько, час всего пройдет, а уж под ложечкой сосет – спасу нет. И опять жрать хочется. А когда человеку хочется есть, голова у него к сочинительству тянется. То какое-нибудь невиданное блюдо выдумает, в жизни не видал, разве что в кино «Веселые ребята», например целый поросенок лежит на блюде. Или еще что-нибудь этакое. И всякие пищевые места, вроде восьмой столовой, тоже человеку могут воображаться в самом приятном виде.

Еда и тепло, ясно всякому, вещи очень даже совместимые. Поэтому я воображал фикусы и воробьев. Еще я воображал запах любимой моей гороховицы.

* * *

Однако действительность не подтвердила моих ожиданий.

Дверь, ошпаренная инеем, поддала мне сзади, протолкнула вперед, и я сразу очутился в конце очереди. Вела эта очередь не к еде, а к окошечку раздевалки, и в нем, будто кукушка в кухонных часах, появлялась худая тетка с черными и, мне показалось, опасными глазами. Глаза эти я заприметил сразу – были они огромными, в пол-лица, и при неверном свете тусклой электрической лампочки, смешанном с отблесками дневного сияния сквозь оплывшее льдом оконце, сверкали холодом и злобой.

Альберт Лиханов

Последние холода

Посвящаю детям минувшей войны, их лишениям и вовсе не детским страданиям. Посвящаю нынешним взрослым, кто не разучился поверять свою жизнь истинами военного детства. Да светят всегда и не истают в нашей памяти те высокие правила и неумирающие примеры, – ведь взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила отвлекаться.

Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось что-то счастливо-ясное, нам, конечно же, непонятное, а ей вот зримое; взгляд ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел, кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, – и вот вдруг учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе, изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.

– Конечно, – говорила она, например, словно укоряя сама себя, – я не сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть божий дар, – тут же успокаивала она себя и нас тоже, – этим даром будет разбужен и никогда больше не уснет.

Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не обращаясь, что-то вроде этого:

– Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя – ни за что.

То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой, взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских нравоучений, то ли все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно, не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, – словом, отвлечения Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.

Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я, собственно, почти не помню, – потому видно, что это учение стало моими знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя, остались надолго, если не на век.

Может быть, пытаясь внушить нам самоуважение, а может, преследуя более простую, но важную цель, подхлестывая наше старание, Анна Николаевна время от времени повторяла одну важную, видно, истину.

– Это надо же, – говорила она, – еще какая-то малость – и они получат свидетельство о начальном образовании.

Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики. Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж, конечно, отличница Нинка. Всякий в нашем классе может получить – как это – свидетельство об образовании.

В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились вполне грамотными людьми.

– Вы посмотрите, сколько взрослых имеет только начальное образование! – бормотала Анна Николаевна. – Спросите дома своих матерей, своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько подумайте после этого.

Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного, и мы, получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом, если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми любимыми и уважаемыми.

– Надо же, – вздыхала Анна Николаевна, – какой-то год и два месяца! И они получат образование!

Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих причитаниях значительное, серьезное, тревожащее…

* * *

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на дополнительное питание.

Шел уже сорок пятый, наши лупили фрицев почем зря, Левитан каждый вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две молнии – предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной возможности потерять отца накануне явного счастья.

Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в столовую номер восемь и там пообедать.

Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди – на всех сразу не хватало, – и я уже слышал про восьмую столовку.

Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот, пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась, прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной, бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может, даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья, которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.

Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют теперь эти представления?

Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу раз в день. Нечасто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.

Знаете, я не думала, что на меня такое впечатление произведет книжка. С одной стороны, я анализировала взросление человека, с другой – войну, но все-таки больше обращала внимание на развитие личности. Можно подумать, что это очередная книжка на военную тематику, но нет, книга не о героизме солдат и людей в тылу, книга о детях в годы войны. А вот краткое содержание произведения: Книга начинается с воспоминания мальчика Коли о своей учительнице Анне Николаевне. Она преподавала своим ученикам не только школьные уроки, но и уроки жизни. А между тем шла война, был 1945 год, весна. Рассказчик без году и двух месяцев был уже ни много ни мало выпускником начальной школы. Далее рассказывается о том, что постоянно хочется есть. В общем всех ребят можно условно разделить на три группы: обычных ребят, шакалов и шпану. Обычные ребята боялись и тех, и других. Шакалы отнимали еду, шпана своей видом просто внушала страх, причем шпана вызвала впечатление тупой толпы. Однажды, когда Коля как обычно сидел ел, он оставил суп (не мыслимое дело для рассказчика кстати (так как мать его учила всегда доедать, как бы ему не нравилась пища). К нему незаметно подсел один из шакалов и стал взглядом выпрашивать остатки супа. Рассказчик заколебался, но отдал ему суп. Он заприметил этого мальчика, называл его про себя желтолицым. Также он заприметил одного из шпаны, который пробился среди мелких без очереди. Его он прозвал Нос. Через несколько дней во время еды он опять увидел желтолицего. Тот стащил хлеб у маленькой девочки, и из-за этого поднялся скандал. Банда Носа решила поколотить желтолицего, но оказалось, что они и драться то не умеют, просто харахортся. Желтолицый схватил Носа за горло и чуть его не задушил. Банда в страхе разбежалась. Желтолицый подошел к забору и грохнулся в обморок. Коля позвал на помощь, и желтолицего привели в себя. Оказалось, что он не ел пять суток и что воровал хлеб не для себя, а для своей сестры Марьи. Рассказчик выяснил, что желтолицего зовут Вадька. Немного о героях: Рассказчик жил с матерью и бабушкой, отец воевал. Дома его словно «коконом обвивали», укрывая от всех бед, как он сам говорил. Он особо не голодал, был одет и обут, уроки не пропускал. Совсем по-другому жили Марья и Вадька. Отец их умер вначале войны. Мать лежала в больнице с тифом, и надежд на выздоровление было мало. Марья потеряла талоны на еду, так что ее брату приходилось шакалить, добывать еду своей хитростью. Тем не менее они не опускались нравственно. Они все время думали о матери, врали ей в письмах, чтобы она не волновалась. Жили они в бедно обставленном доме. Все это рассказчик узнал, общаясь с Вадькой. Рассказчика тянуло к Вадьке как магнитом. Он очень уважал этого желтолицего мальчика. Вадьке не хватало денег и чтобы выжить в морозы, он попросил у рассказчика куртку на некоторое время. Рассказчик идет домой и разговаривает с бабушкой, рассказывает им про Вадьку и Марью и про их сложную ситуацию. Бабка не разрешает ему отдать куртку. Тогда рассказчик (наверняка впервые) идет против воли бабки. Забирает куртку и выбегает на улицу к ребятам. Чуть позже, к ним подходит мать рассказчика. Он рассказывает и ей в чем дело, мать отнеслась с сочувствием к Вадьке и Марье, накормила их до отвала, и они от сытости прямо за столом и уснули. На следующий день они втроем собрались в школу. Марья пошла, а рассказчик (впервые!) с Вадькой прогуляли школу. Вадька и увязавшийся с ним рассказчик пошли искать еду. Сначала Коля возмутился, Вадик же сытый, да и вечером бабушка и мать приглашали его в гости, зачем ему искать еду? Он задал этот вопрос Вадьке, а тот сказал, что мать и бабка рассказчика не обязаны его кормить. Благородно поступил. Не любит он на чужой шее сидеть. Вадик с рассказчиком выпросили жмыха, заглянули на базар. Вадик рассказывает о своей



Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта