Главная » Несъедобные грибы » Андрей битов - птицы, или оглашение человека. Электронная библиотека александра белоусенко

Андрей битов - птицы, или оглашение человека. Электронная библиотека александра белоусенко

Первая фраза: «Мы живем на дне воздушного океана» – оказалась написанной в Крыму в 1971 году. Последняя: «Он сказал, или я подумал» – в Берлине в 1993-м.

Двадцать два года я не писал это произведение. Я безнадежно отстал от собственного замысла, а все равно опередил время. Иногда мне кажется, что роман и до сих пор не столько устарел, сколько не прочитан.

Закончены как повесть, как очередное путешествие летом 1975-го на той же Косе, которая в них описана.

Опубликованы чудом в книге «Дни человека» в 1976 году в издательстве «Молодая гвардия» самоотверженными усилиями моего редактора С.В. Шевелева. «Чудо» состояло в том, что главная редактор издательства требовала, чтобы все было опубликовано предварительно в журналах. Пока суд да дело, все и оказалось (тоже чудом) опубликованным, но – кроме «Птиц». Я отговаривался, что «Птицы» рассматриваются то в том, то в ином журнале, но никто и не думал их выпускать на волю… как вдруг, со второго захода, «Аврора» решилась на выстрел. Подсократив, снабдив предисловием биолога и послесловием философа, «Птицы» пролетели сквозь обком и цензуру, главный редактор журнала Владимир Торопыгин, со вздохом облегчения, подписал номер и отправился в отпуск, я заверил «Молодую гвардию», что «Птицы» успеют выйти в журнале одновременно с выходом книги, все расслабились. Не тут-то было!

Внезапно Ленинградский обком снова затребовал верстку журнала и решительно запретил «Птиц» за идеализм.

Торопыгину пришлось срочно вернуться из отпуска, срочно затыкать дыру в журнале не глядя, тем, что попалось в портфеле, я скрылся в неизвестном направлении.

Хорошо, что между Питером и Москвой 650 километров! Таково же расстояние от обкома до Кремля.

Весна (она же оттепель) движется с юга на север со скоростью 50 км/сутки. Так что неделя у меня всегда в запасе. О, если бы книга была подписана в печать раньше, чем главная узнает, что «Птиц» запретили в «Авроре»… – молились мы с редактором, – и книга оказалась подписана! «Знаете, – сказала мне Главная, – не понимаю, в чем тут дело. Ничего вроде бы такого, но каждое ваше слово вызывает у меня протест». Я кивнул. До сих пор горжусь этим комплиментом.

Тем временем подорвалась на этой мине сама «Аврора». Среди материалов, срочно поставленных в номер взамен «Птиц», оказалось стихотворение Нины Королевой, косвенно оплакивающее расстрел царской семьи, и рассказ Виктора Голявкина, тем же обкомом истолкованный как издевательство над юбилеем Брежнева (хотя написан рассказ был лет за двадцать до юбилея). Торопыгин (судьба в фамилии) потерял кресло и не пережил стресса – скоротечный рак. Он был милейший, добрейший и дворянский человек, прекрасный собутыльник, я скорблю, но, чувствуя долю вины, не могу обвинить себя в его преждевременной гибели: будь опубликованы в его журнале «Птицы», его бы лишь пожурили, но не сняли. И мы бы с ним выпили за победу над.

А теперь… мне следовало с трепетом ждать, когда сомкнется информация и что дальше будет с книгой.

Сор из избы выносили дольше чем неделю, и в тот миг, когда я держал сигнальный экземпляр «Дней человека» в руках, главная редактор гневалась на меня, что я вовремя не уведомил ее о событиях в «Авроре». Но, как говорят, «поезд ушел», дистанция городов сработала, и я мог с невинным видом утверждать, что обо всем этом впервые от нее слышу.

Первая фраза: «Мы живем на дне воздушного океана» – оказалась написанной в Крыму в 1971 году. Последняя: «Он сказал, или я подумал» – в Берлине в 1993-м.

Двадцать два года я не писал это произведение. Я безнадежно отстал от собственного замысла, а все равно опередил время. Иногда мне кажется, что роман и до сих пор не столько устарел, сколько не прочитан.

Закончены как повесть, как очередное путешествие летом 1975-го на той же Косе, которая в них описана.

Опубликованы чудом в книге «Дни человека» в 1976 году в издательстве «Молодая гвардия» самоотверженными усилиями моего редактора С.В. Шевелева. «Чудо» состояло в том, что главная редактор издательства требовала, чтобы все было опубликовано предварительно в журналах. Пока суд да дело, все и оказалось (тоже чудом) опубликованным, но – кроме «Птиц». Я отговаривался, что «Птицы» рассматриваются то в том, то в ином журнале, но никто и не думал их выпускать на волю… как вдруг, со второго захода, «Аврора» решилась на выстрел. Подсократив, снабдив предисловием биолога и послесловием философа, «Птицы» пролетели сквозь обком и цензуру, главный редактор журнала Владимир Торопыгин, со вздохом облегчения, подписал номер и отправился в отпуск, я заверил «Молодую гвардию», что «Птицы» успеют выйти в журнале одновременно с выходом книги, все расслабились. Не тут-то было!

Внезапно Ленинградский обком снова затребовал верстку журнала и решительно запретил «Птиц» за идеализм.

Торопыгину пришлось срочно вернуться из отпуска, срочно затыкать дыру в журнале не глядя, тем, что попалось в портфеле, я скрылся в неизвестном направлении.

Хорошо, что между Питером и Москвой 650 километров! Таково же расстояние от обкома до Кремля.

Весна (она же оттепель) движется с юга на север со скоростью 50 км/сутки. Так что неделя у меня всегда в запасе. О, если бы книга была подписана в печать раньше, чем главная узнает, что «Птиц» запретили в «Авроре»… – молились мы с редактором, – и книга оказалась подписана! «Знаете, – сказала мне Главная, – не понимаю, в чем тут дело. Ничего вроде бы такого, но каждое ваше слово вызывает у меня протест». Я кивнул. До сих пор горжусь этим комплиментом.

Тем временем подорвалась на этой мине сама «Аврора». Среди материалов, срочно поставленных в номер взамен «Птиц», оказалось стихотворение Нины Королевой, косвенно оплакивающее расстрел царской семьи, и рассказ Виктора Голявкина, тем же обкомом истолкованный как издевательство над юбилеем Брежнева (хотя написан рассказ был лет за двадцать до юбилея). Торопыгин (судьба в фамилии) потерял кресло и не пережил стресса – скоротечный рак. Он был милейший, добрейший и дворянский человек, прекрасный собутыльник, я скорблю, но, чувствуя долю вины, не могу обвинить себя в его преждевременной гибели: будь опубликованы в его журнале «Птицы», его бы лишь пожурили, но не сняли. И мы бы с ним выпили за победу над.

А теперь… мне следовало с трепетом ждать, когда сомкнется информация и что дальше будет с книгой.

Сор из избы выносили дольше чем неделю, и в тот миг, когда я держал сигнальный экземпляр «Дней человека» в руках, главная редактор гневалась на меня, что я вовремя не уведомил ее о событиях в «Авроре». Но, как говорят, «поезд ушел», дистанция городов сработала, и я мог с невинным видом утверждать, что обо всем этом впервые от нее слышу.

21 мая на сцене театра «Школа драматического искусства» будет представлен проект «Оглашенные»: «Андрей Битов – текст, Владимир Тарасов – перкуссия». Писатель прочтет фрагмент из своей книги «Оглашенные», один из героев которой будет ему аккомпанировать.

Это не первый совместный проект прозаика Андрея Битова и музыканта Владимира Тарасова -- в конце 1990-х был еще «Пушкинский джаз». Битов, заразившийся от литературоведов любовью к черновикам классика, зачитывал их подряд, словно пытался доказать, что этих рабочих остатков тоже набирается на добрую порцию гармонии. Дополнительным доводом служили импровизации квартета, в составе которого был тогда Владимир Тарасов. К предложению положить на музыку его собственные тексты Андрей Битов отнесся куда более критически. По его словам, он предпочел бы «со своими не выступать», а нынешнее событие -- «это тарасовская инициатива».

Новые сведения о человеке

Так или иначе, но вечер в «Школе драматического искусства» станет поводом вспомнить ту битовскую прозу, что давно уже стала классикой современной литературы. Главной книгой Андрея Битова по праву считается «Пушкинский дом». Действительно, этот роман давал нам важного для второй половины ХХ века героя. Но тексты, составившие книгу-коллаж «Оглашенные», давали этому герою (с которым мог отождествлять себя читатель-интеллигент) не столько мировоззрение, сколько настроение для размышлений -- «думательный ритм».

«Оглашенные» состоят из нескольких частей: «Птицы, или Новые сведения о человеке» (1976) представляют диалог писателя и ученого, «Человек в пейзаже» (1983) включает в этот разговор художника, наконец, «Ожидание обезьян» (1993), где появляются все новые персонажи, еще сильнее усложняет беседу, но в то же время переключает происходящее в регистр легкой дружеской болтовни.

Нарисуй мне барашка

В самом начале книги появляется снисходительный к своим «неумным» студентам лектор: он рисует на доске квадрат, в который вдруг вписана птица. Этот простой рисунок напоминает спрятавшегося в ящике барашка из «Маленького принца» Сент-Экзюпери. В битовских «Птицах» тоже делается попытка «приручить» природу, заговорить ее словом. Напрашивалось предположение, что и для чтений будет выбран фрагмент именно из этой части. Однако выбор пал как раз на финальную часть, главу «Приближение О…», где, как выясняется, в качестве героя появляется сам перкуссионист Владимир Тарасов. Возможно, прозвучит и фрагмент из главы «Несколько слов о народной жизни».

Для самого Андрея Битова важнее оказались вовсе не птичье пение, а тема тишины: «Тишина разбухла, пропиталась ожиданием, как губка. Какой ливень извергнется из этой невидимой тучи молчания?.. И я услышал, как лопнула тишина, с отчетливым минус-звуком, родив тишину следующую, еще более зрелую. Я ждал. Уже скоро. Еще чуть-чуть. Скорей, скорей! Я ждал и не хотел дождаться». Как уточняет сам писатель, главной была «идея ожидания тишины»: «Я считаю, что музыка – это пауза». Нынешним слушателям предстоит проверить это утверждение.

ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ

Памяти Геннадия Вьюнова (Деда)

Со мной что-то не то. Из дальних стран возвращаюсь Домой. Здрасте. Можно подумать, что я ничем не рискую… Оглянусь назад - такая ровная столбовая линия. И если однажды рискну и иду на все - срываю банк. Опять без обрыва. Жизнь плавная, как по лекалу. Опять не в проигрыше, опять в выигрыше. Не гневи Бога… Впереди судьба. Возвращаюсь домой еще раз, снимаю трубку.

Эй ты! - говорит мой друг Сева. - Вернулся? - Буд то я разочаровал его этим. - Деда помнишь?

Разбился Дед. - Ка-ак?..

Глупо так. На тренировке. Ни с того ни с сего.

Да… - говорю. - Он же хорошо в этом сезоне ходил! Никто и не ждал уже от него. Чтобы так вдруг…

И приятель мой в Уфе, ты его видел. Помнишь, на засолочной базе?

Как же, как же! - подхватил я, с облегчением хихикая. - На засолочной базе! Там с закуской обстояло не плохо… Пять тонн огурцов в одной тарелке!..

В школе вместе, с моего двора… - говорит Сева, меня не слыша. - Его прямо на нашей улице молнией убило…

Молнией?..

Так-то, - говорит Сева, - одновременно обоих. Ну, пока!

Как же, как же! Помню, помню… Деда помню. Очень хорошо, очень замечательно его помню. В первый раз я его видел, он тогда еще был в «завязке», не ходил, администрировал, но сердце гонщика… Именно сердце гонщика плавилось в его груди, когда мы все отмечали победу команды уфимцев в Ленинграде, и его глаза излучали такую безграничную преданность и любовь к новым чемпионам, такое неподдельное восхищение и восторг перед их успехом, такое преклонение перед талантом, что можно было подумать, что ему пять, а не сорок лет, что он ни разу не сидел в седле, не выигрывал первенств и не становился сам чемпионом, что это он впервые видел гонки, а не я. Ни тени зависти, ни сожаления об уже пройденности своего пути - чистый восторг… Помню, это очень поразило меня, как-то немо, не в словах, очень расположило к нему: глядя на него, ты настолько становился обеспечен отсутствием задней мысли, расчета, коварства и самоутверждения, что ничего не оставалось, как тут же отвечать ему любовью. Казалось, он воплощал собою бескорыстие в спорте, этот сошедший на нет мастер.

Он принимал нас в своем кабинете в здании клуба. Он поил победителей коньяком, с удовольствием чокаясь… Странно было представить, что все эти ребята, такие чистенькие и свежие, в заморских курточках и штиблетах, каких ни у кого нет, еще час назад, облепленные гарью, овеянные дымом, грохотом, ослепленные скоростью и страстью, летели вон там, за окном… Теперь их овевала только слава. Из окна был виден мототрек. Он был пуст. Странно было даже представить, что там творилось час назад. Он был не просто пуст опустошен. Зеленел увядшим лужком, сквозил последним осенним небом, зиял сквозною серостью трибун. Последний луч солнца скользнул по лужку и блеснул в лезвии топора, воткнутого в бум…

Да, кстати, - спросил я, - зачем топор?

Собачьи соревнования завтра, - сказал Дед. - Полоса препятствий.

Это понятно: бревно, бум… Однако зачем топор?

Головы им рубить! - пошутил чемпион мира. - Если не выполняют команды.

Нам было так весело!..

Дед смеялся больше всех. Он был счастлив их счастьем. Ему ничего больше не было надо…

…Но как трудно «завязывать» и зарекаться! Скорость манит, как пропасть, как полет. Я не думаю сравнивать несравнимые вещи (хотя они-то как раз и сравнимы), но вдруг понятен мне становится Экзюпери со своими просьбами и рапортами дать ему еще десять прощальных вылетов. Страсть, судьба… Господи! Какие слова… Их уценили. Так они есть.

Зимой я увидел Деда на мототреке, в седле. Зрители почти не знали, кто такой. Его забыли. Ему достался первый заезд, и он побил рекорд трека, державшийся уже несколько лет, чуть ли не на две секунды!! Стадион ахнул. Было что-то окончательное в его скорости: он один мчался, хотя две общепринятые «звезды» сверкали в его заезде. Публика ахнула и начала страстно за него болеть. Всей борьбы он не выдержал; в последнем заезде было видно, как у него дрожали ноги, как его мотало, обессиленного, на выбитом льду, как он, однако, гордо не уступал своей слабости никому, дотягивая каждый раз девятый счет нокаута до гонга. Мне очень хотелось ему призового места, очень жаль было, что оно ему не досталось. Я пошел за кулисы выразить восхищение и сочувствие - какое же счастье увидел я на его лице! Ему достаточно было его ослепительного рекорда и того, что он выдержал. Он был в царапинах, масле и ссадинах; лицо было иссечено льдом и ветром, потому что он не закрывал лица, как все гонщики, ему было не до этого, ему все мешало, все было лишним в этой страсти, кроме него самого и скорости, так, чтобы и впереди, перед скоростью, никого не было, чтобы только он и она. Таков и был его рекорд по новому, никем не езженному льду, нетронутой целине: со старта первому и до конца одному. Дальше все… валяйте.

Правда, он имел удивительное в тот день лицо: красное, как мясо, и белое, как снег, счастливое, опустошенное, отрешенное, без страха и упрека, где-то там, позади, остался он, за собственной спиной, когда принял первый старт и рванул, вырвался из себя и уехал… И впрямь это не он, не мог он уже так ездить - это душа его пролетела в первом заезде, оттого и так легко, что никакого тела в седле не осталось, оно остыло там, на линии старта, а он этого не заметил и за ним не вернулся… С лица его веял ветерок- такой полноты я не видел, это было все: все, что ему нужно, и все, что он мог, - и все было выполнено… Меня так и подмывает сказать, что я видел уже тогда на лице его печать… Я уже сказал. И теперь для меня первый заезд всегда принадлежит Деду. Он выезжает один, до шума, до азарта, и едет так, как никому не снилось, стремительно и беструдно, без сопротивления летит его мотодуша и, совершив четыре ласковых непостижимых круга, не искрошив льда, покидает трек… в компании с Летучим голландцем.

Кто не поймет?! Как раз народ и поймет! Не он ли сказал:

ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЕШЬ…

ОТ ТЮРЬМЫ ДА ОТ СУМЫ НЕ ЗАРЕКАЙСЯ. И вдруг он же:

Запись последняя

ПРАВАЯ ПОЛУОСЬ

С эпиграфами вообще странно: находят их всегда после, а ставят всегда перед…

Мой сокровенный, подкожный читатель, ознакомившись с рукописью, приносит мне раскрытую книгу:

«И все же мир - только простое колесо, равное самому себе по всей окружности; оно кажется нам необычайном потому только, что мы сами несемся вместе с ним» (Гёте, «Путешествие в Италию»).

Прекрасные слова! Как сказано…

Но я и не думал, что сказал что-нибудь новенькое…

Как под мельницей, Под вертельницей, Подрались два карася - Вот и сказка вся.

1969–1970

или Новые сведения о человеке

В. Р. Дольнику

Мне бы не хотелось находить в этом стиль…

То есть мне бы не хотелось, чтобы эффект, которого я намерен достигнуть, объяснившись с вами по, казалось бы, совершенно случайному и не волновавшему вас вопросу, с тем чтобы вы взволновались тоже, даже не взволновались… а, так сказать, «взмыслились», что ли, - мне бы не хотелось, чтобы эффект этот принадлежал стилистике, а не тому, что я хотел бы вам сейчас сказать.

Более того, внезапное, несмотря ни на какие мои намерения, безвольное обнаружение получающегося стиля, его неизбежность повергают меня именно в то самое ожидаемое удручение и уныние, которых, быть может, я наиболее и пытаюсь избежать, прикрываясь задачей. Ибо наличие стиля в том, что я изложу, будет каким-то образом противоречить тому, что я собираюсь сказать.

Мы живем на дне воздушного океана. Среди домов и деревьев, как меж ракушек и водорослей. И вот ползет такой краб, скребя своим днищем по асфальту, с панцирно-неподвижной шеей, задерет лишь ненароком голову, переползая обстоятельство на пути, - там полощется небо, в нем повисла, еле шевеля плавниками, птица. Птицы - рыбы нашего океана.



Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта