Главная » Выращивание » Минхерц значение слова. Мин хец, таракан

Минхерц значение слова. Мин хец, таракан

Пётр и Меншиков


***

Как-то, находясь в Коломенском, Пётр I позвал к себе Меншикова и говорит:
– Алексашка, знаешь что, прокатись-ка ты к Салтыкову, привези мне девок на царскую утеху!
Через час Меншиков привёз девок.
– Алексашка!!! – возмущённо закричал Пётр, – Удавлю тебя!!! Что за уродин ты царю привёз?!!!
– Мин херц! – начал оправдываться Меншиков, – Салтыков сказал, что пока он великим князем не станет, других девок для царя у него нет и не будет!
– Что?!!! – рассвирепел Пётр.
– Ещё, мин херц, он сказал, что царь ему не указка и что в гробу он видел тебя и все твои реформы!!!
В тот же день Салтыкова казнили, а довольный Меншиков заселился в хоромы Салтыкова.

Как-то Пётр I проснулся засветло и маялся в своей постели утренней негой.
– Алексашка! – вдруг позвал он к себе Меншикова, – Знаешь что, бери перо, чернила, бумагу и записывай! Царский указ: основать в устье Невы град Санкт-Петербург, построить на Балтике флот торговый и флот военный, заказать у Демидова пушки крупных калибров, основать академию наук…
– Мин херц! – опешил Меншиков, – Где-ж на всё это деньги взять? Казна ведь пуста!
– Записывай дальше! – невозмутимо продолжил Пётр, – Ещё указ: сего дня на Лобном месте отрубить голову Меншикову!
– Мин херц!!! – воскликнул Александр Данилович, – Припомнил!!! Есть, есть в казне деньги!!! Много денег!!!
– Хорошо, записывай дальше…

После полной Виктории в Полтавской битве Пётр I с бутылкой трофейного вина заглянул в полевой шатёр Меншикова и увидел в постели у Александра Даниловича обнажённую курляндку Екатерину.
Пётр немедленно вызвал Меншикова из шатра на разговор:
– Уступи Данилыч! – начал прихмелевший Пётр.
– Мин херц, не могу! Безумно в неё влюблён! – ответил прихмелевший Меншиков.
– Великим князем тебя жалую!!!
– Ну, тогда просто влюблён!
– Светлейшим тебя жалую!!!
– Договорились! – ответил Меншиков и, пустив слезу, крепко обнял Петра.
– А мне что? – изумлённо спросила полуголая Екатерина, выглянувшая из шатра.
– Царицей будешь, дура ты курляндская!!! – пошутил Пётр.

Как-то утром Меншиков вбежал в спальные покои Петра I.
– Мин херц! – закричал Меншиков, – Стрельцы взбунтовались!
– Какие ещё стрельцы, Алексашка… – лениво ответил Пётр и, укутавшись в одеяло, положил подушку себе на голову, – Ты из ума что ли выжил? Я им всем давным-давно бошки поотрубал.
– Мин херц! Это ещё не всё! Крымский хан на Москву идёт!!!
– Совсем сбрендил? Крымский хан разгромлен и у меня с ним мирный договор!
– Шведы под Петербургом морской десант высадили!!!
– Ну какие ещё шведы?! Всё, всё не то!!! Эх, скукота! Думай, Данилыч, думай как царя взбодрить! Попробуй ещё что-нибудь! Ну подумай!
Через минуту возбуждённый Меншиков опять вбежал в спальные покои Петра:
– Мин херц! Катька твоя с графом Шуваловым спуталась шлюха!!! Змею ты на груди пригрел Государь!!! Давно хотел тебе это сказать!!!
– Что?!!! – заорал разъярённый Пётр и спрыгнул с кровати, – Да я ему глаз на жопу натяну, этому Шувалову!!! Да он у меня!!! Алексашка, садись, пиши указ!!!...

Как-то на очередной ассамблее Екатерина прямо вся светилась от счастья. Постоянно улыбалась и всё подмигивала Меншикову. А потом подсела к Петру, обняла супруга и томно произнесла:
– Петруша! Ты вчера такой горячий в постели был!
Вначале Пётр впал в ступор, а потом ответил супруге:
– Катенька, голубушка, ты что-то попутала. Вчера я на верфях ночевал.
– Да, на верфях… – радостно сказала Екатерина, – Конечно на верфях…

— Мин херц, а что если тебе написать римскому цезарю, чтобы дал войско? — Дурак... — Это я-то? — Алексашка вскочил на кошме на четвереньки. Подполз. Глаза прыгали. — Очень не глупо говорю, мин херц. И просить надо тысяч десять пеших солдат. Не больше... Ты поговори-ка с Борисом Алексеевичем. Алексашка присел у изголовья. Петр лежал на боку, подобрав колени, натянув одеяло на голову. Алексашка кусал кожу на губе: — Денег у нас на это нет, конечно, мин херц... Нужны деньги... Мы обманем... Неужто мы императора не обманем? Я бы сам слетал в Вену... Эх, и двинули бы по Москве, по стрельцам, ей-ей... — Иди к чорту... — Ну, ладно... — Алексашка так же проворно лег под тулуп: — Я же не говорю — к шведам ехать кланяться или к татарам... Понимаю тоже. Не хочешь, — не надо... Дело ваше... Петр проговорил из-под одеяла, неясно, будто сквозь стиснутые зубы: — Поздно придумал. Замолчали. В каморке было жарко. Скребла мышь под печью. Издалека доносилось: «Посматривай», — это кричали караульные на Яузе. Алексашка ровно задышал. Петра все эти ночи томила бессонница. Только голова начнет проваливаться в подушку, почудится беззвучный вопль: «Пожар, пожар!» И сердце затрепещет, как овечий хвост... Сон — прочь. Успокоится, а ухо ловит, — будто вдалеке в дому за бревенчатыми стенами кто-то плачет... Много было передумано за эти ночи... Вспоминал: хоть и в притеснении и на задворках, но беспечно прошли годы в Преображенском — весело, шумно, бестолково и весьма глупо... Оказался: всем чужой... Волчонок, солдатский кум... Проплясал, доигрался, — и вот уж злодейский нож у сердца... Снова слетел сон. Петр плотнее скрючивался под одеялом. ...Сестрица, сестрица, бесстыдница, кровожаждущая... Широкобедрая, с жирной шеей... (Вспомнил, как стояла под шатром в соборе.) Мужицкое нарумяненное лицо, — мясничиха! Гранаты на дорогу велела подбросить... С ножом подсылает... В поварне вчера объявился бочонок с квасом, — хорошо, что дали сперва полакать собаке, — сдохла. Петр отмахнулся от мыслей... Но гнев сам рвался в височные жилы... Лишить его жизни! Ни зверь, ни один человек, наверно, с такой жадностью не хотел жить, как Петр... — Алексашка... Чорт, спишь, дай квасу... Алексашка обалдело выскочил из-под тулупа. Почесываясь, принес в ковшике квасу, наперед сам отхлебнув, подал. Зевнул. Поговорили немного. «Послушивай» — печально, бессонно донеслось издали. — Давай спать, мин херц. Петр скинул с лавки голые худые ноги... Теперь не чудилось, — тяжелые шаги торопливо топали по переходам... Голоса, вскрики... Алексашка, в одном исподнем, с двумя пистолетами стоял у двери. — Мин херц, сюда бегут... Петр глядел на дверь. Подбегают... У двери — остановились... Дрожащий голос: — Государь, проснись, беда... — Мин херц, — это Алешка... Алексашка откинул щеколду. Тяжело дыша, вошли — Никита Зотов, босой, с белыми глазами; за ним преображенцы. Алексей Бровкин и усатый Бухвостов втащили, будто это были мешки без костей, двоих стрельцов, — бороды, волосы растрепаны, губы отвисли, взоры блаженные. Зотов, со страху утративший голос, прошипел: — Мелнов да Ладыгин, Стремянного полка, из Москвы — перебежали... Стрельцы с порога повалились — бородами в кошму и закликали, истово, как можно страшнее: — О-ой, о-ой, государь батюшка, пропала твоя головушка, о-ой, о-ой... И что же над тобой умышляют, отцом родимым, собирается сила несметная, точат ножи булатные. Гудит набат на Спасской башне, бежит народ со всех концов... Весь сотрясаясь, мотая слипшимися кудрями, лягая левой ногой, Петр закричал еще страшнее стрельцов, оттолкнул Никиту и побежал, как был, в одной сорочке, по переходам. Повсюду из дверей высовывались, обмирали старушонки. У черного крыльца толпилась перепуганная челядь. Видели, как кто-то выскочил — белый, длинный, протянул, будто слепой, перед собой руки... «Батюшки, царь!» — со страха иные попадали. Петр кинулся сквозь людей, вырвал узду и плеть из рук караульного офицера, вскочил в седло, не попадая ступнями в стремена, и, нахлестывая, поскакал, — скрылся за деревьями. Алексашка был спокойнее: успел надеть кафтан и сапоги, крикнул Алешке: «Захвати царскую одежу, догоняй», — и поскакал на другой караульной лошади за Петром. Нагнал его, мчавшегося без стремян и повода, только в Сокольничьей роще. — Стой, стой, мин херц! В роще сквозь высокие вершины блистали осенней ясностью звезды. Слышались шорохи. Петр озирался, вздрагивая, бил лошадь пятками, чтобы опять скакать. Алексашка хватал его лошадь, повторял сердитым шопотом: — Да погоди ты, куда ты без штанов, мин херц! В папоротнике шумно зафырчало, — путаясь крыльями, вылетел тетерев, тенью пронесся перед звездами. Петр только взялся за голую грудь, где сердце. Алексей Бровкин и Бухвостов верхами привезли одежду. Втроем, торопливо, кое-как одели царя. Подскакало еще человек двадцать стольников и офицеров. Осторожно выбрались из рощи. В стороне Москвы мерцало слабое зарево и будто слышался набат. Петр проговорил сквозь зубы: — В Троицу... Помчались проселками, пустынными полями на троицкую дорогу. Петр скакал, бросив поводья, — треухая шляпа надвинута на глаза. Время от времени он ожесточенно хлестал плетью по конской шее. Впереди него и сзади — двадцать три человека. Размашисто били копыта по сухой дороге. Холмы, увалы, осиновые, березовые перелески. Позеленело небо на востоке. Похрапывали лошади, свистел ветер в ушах. В одном месте какая-то тень шарахнулась прочь, зверь ли, — не разобрали, — или мужик, приехавший в ночное, кинулся в траву без памяти от страха... Нужно было поспеть в Троицу вперед Софьи. Занималась заря, желтая и пустынная. Упало несколько лошадей. В ближайшем яме переседлали, не передохнув, поскакали дальше. Когда вдали выросли острые кровли крепостных башен и разгоревшаяся заря заиграла на куполах, Петр остановил лошадь, обернулся, оскалился. Шагом въехали в монастырские ворота. Царя сняли с седла, внесли, полуживого от стыда и утомления, в келью архимандрита.

Меньшиков видел, что мин херц весьма нуждается в женской ласке. Царские денщики (все у Меньшикова на жаловании) доносили, что Петр Алексеевич плохо спит по ночам, охает, стучит в стену коленками. Ему нужна была не просто баба, - добрая подруга. Сейчас Алексашка запустил про Анну Монс только для проверки. Петр - никак. Съехали с бревенчатой мостовой на мягкую дорогу, - Алексашка вдруг начал смеяться про себя, крутить головой.

Петр - ему - холодно:

Удивляюсь, как я тебя все-таки терплю, - не знаю…

А что я?.. Да - ей-ей…

Во всяком деле тебе непременно надо украсть… И сейчас крутишься, - вижу.

Алексашка шмыгнул. Некоторое время ехали молча. Он опять заговорил со смешком:

С Борисом Петровичем у меня вышла ссора… Он тебе еще будет жаловаться… Он все хвастал економкой… Купил-де ее за рубль у драгуна… «А не уступлю, говорит, и за десять тысяч… Такая, говорит, бойкая, веселая, как огонь… На все руки девка…» Ну, я и подъехал… Подпили мы с ним: - покажи… Жмется, - она, говорит, не знаю, куда ушла… Я и пристань… Старику - тесно, повертелся, повертелся, позвал… Так она мне понравилась сразу, - не то чтобы, какая-нибудь писаная красавица… Приятна, голос звонкий, глаза быстрые, волосы кудрявые… Я говорю: надо бы по старинному обычаю гостю - чашу с поцелуем. Борис Петрович потемнел, она смеется. Наливает кубок и - с поклоном. Я выпил, - ее - в губы. Поцеловал ее в губы, мин херц, - обожгло, ни о чем думать не могу, кровь кипит… «Борис Петрович, говорю, уступи девку… Дворец отдам, последнюю рубашку сниму… Где тебе с такой справиться? Ей нужно молодого, чтобы ее ласкал… А ты ее только растревожишь без толку… А к тому же, говорю, тебе и грех: жена, дети… Да еще как Петр Алексеевич на твой блуд взглянет…» Припер старика… Сопит… «Александр Данилович, отнимаешь ты у меня последнюю радость…» Махнул рукой, заплакал… Ей-ей, прямо смех… Ушел, заперся один в спальне… Я с этой економкой живо переговорил, послал за каретой, погрузил ее вместе с узлами и - к себе на подворье… А на другой день - в Москву. Она недельку поплакала, но - притворно, я так думаю… Сейчас, как птичка, у меня во дворце…

Петр, - не понять, - слушал или нет… Под конец рассказа кашлянул. Алексашка знал наизусть все его кашли. Понял, - Петр Алексеевич слушал внимательно.

Бровкин, Свешников, гостинодворец Затрапезный, государевы гости - Дубровский, Щеголин, Евреинов ставили на Яузе и Москве-реке суконные, полотняные, шелковые заводские дворы, бумажные заведения, канатные сучильни. Ко многим заводам приписаны были в вечную крепость деревеньки из Поместного приказа (куда отходили вотчины побитых на войне или разжалованных помещиков).

Купечество просыпалось от дремы. Собираясь на большом крыльце быстро отстроенной после пожара Бурмистерской палаты - только и говорили о новозавоеванной Ингрии, где надо бы этим летом сесть крепко на морском берегу. Из подпольев выкапывали дедовские горшки с червонцами и ефимками. Рассылали приказчиков по базарам и кабакам - кабалить рабочих людей.

Иван Артемич за эту зиму широко развернул дела. Через Меньшикова добился права - брать из тюрем Ромодановского колодников под крепкие записки, сажал их, кого на цепи, а кого и так, на свои суконные и полотняные заводы, шумевшие водяными колесами на Яузе. За семьсот рублей выкупил состоявшего за Разбойным приказом знаменитого кузнечных дел мастера Жемова (на тройке привез его из Воронежа), и тот сейчас ставил на новом лесопильном заводе Ивана Артемича, в Сокольниках, невиданную огненную машину, работающую от котла с паром.

Рабочих рук не хватало нигде. Из приписных деревенек много народа бежало от новой неволи на дикие окраины. Тяжко работать в деревне на барщине, иной лошади легче, чем мужику. Но еще безнадежней казалась неволя на этих заводах, - хуже тюрьмы и для колодника и для вольнонаемного. Кругом - высокий тын, у ворот - сторожа злее собак. В темных клетях, согнувшись за стучащими станами, и песни не запоешь, - ожжет тростью по плечам иностранец-мастер, пригрозит ямой. В деревне мужик хоть зимой-то выспится на печке. Здесь и зиму и лето, день и ночь махай челноком. Жалованье, одежда - давно пропиты, - вперед. Кабала. Но страшнее всего ходили темные слухи про уральские заводы и рудники Акинфия Демидова. Из приписанных к нему уездов люди от одного страха бежали без памяти.

Приказчики-вербовщики Акинфия Демидова ходили по базарам и кабакам, широко угощали всякого, сладкоречиво расписывали легкую жизнь на Урале. Там-де земли - непочатый край, - поработай с годик, денежки в шапку зашил, иди с богом, мы не держим… Хочешь старайся, ищи золото, - там золота, как навоза под ногами.

Напоив подходящего человека, такой приказчик, - уговором или обманом, - при свидетеле-кабатчике подсовывал кабальную запись: поставь, мила голова, крест чернилом вот туточко. И - пропал человек. Сажали его в телегу, если буйный - накладывали цепь, везли за тысячу верст, за Волгу, за ковыльные киргизские степи, за высокие лесные горы - на Невьянский завод, в рудники.

А уж оттуда мало кто возвращался. Там людей приковывали к наковальням, к литейным печам. Строптивых пересекали лозами.

Бежать некуда, - конные казаки с арканами оберегали все дороги и лесные тропы. А тех, кто пытался бунтовать, бросали в глубокие рудники, топили в прудах.

После рождества начался новый набор в войско. По всем городам царские вербовщики набирали плотников, каменщиков, землекопов. От Москвы до Новгорода в извозную повинность переписывали поголовно.

Что же ты Катерину-то не показываешь?

Робеет, мин херц… Так полюбила меня, привязалась, - глаз ни на кого не поднимает… Прямо хоть женись на ней…

Чего же не женишься?

Ну, как, все-таки…

Меньшиков присел на вощеном полу у камина, отворачивая лицо, мешал горящие поленья. Ветер завывал в трубе, гремел жестяной крышей. Снегом кидало в стекла высокого окна. Колебались огоньки двух восковых свечей на столе. Петр курил, пил вино, салфеткой вытирал красное лицо, мокрые волосы. Он только что вернулся из Тулы - с заводов - и, не заезжая в Преображенские, - прямо к Меньшикову, в баню. Парился часа три. В Алексашкином надушенном белье, в шелковом его кафтане, - без шейного платка - с открытой грудью, - сел, ужинать (велел, чтобы никого в малой столовой не было, даже слуг), расспрашивал про разные пустячные дела, посмеивался. И вдруг спросил про Катерину (с того разговора в карете о ней помянул в первый раз).

Жениться, Петр Алексеевич, с моим худым родишком да на пленной… Не знаю… (Копал кочергой, сыпал искрами.) Сватают мне Арсеньеву Авдотью. Род древний, из Золотой орды… Все-таки - подроет пироги-то мои. Постоянно у меня во дворце иностранцы, - спрашивают первым делом, на ком женат, какой мой титл? Наши-то - толстозадые, великородные - им и рады нашептывать: он-де с улицы взят…

Правильно, - сказал Петр. Вытерся салфеткой. Глаза у него блестели.

Мне бы хоть графа какого получить - титл. - Алексашка бросил кочергу. Загородил огонь медной сеткой, вернулся к столу. - Метель, ужас. Тебе, мин херц, думать нечего - ехать домой.

Я и не собираюсь.

Меньшиков взялся за рюмку, - задрожала в руке. Сидел, не поднимая глаз.

Этот разговор не я начал, а ты его начал, - сказал Петр. - Поди ее позови…

Алексашка побледнел. Сильным движением поднялся. Вышел.

Петр сидел, покачивая ногой. В доме было тихо, только выла метель на больших чердаках. Петр слушал, подняв брови. Нога покачивалась, как заводная. Снова шаги, - быстрые, сердитые. Алексашка, вернувшись, стал в открытой двери, кусал губы:

Сейчас - идет.

У Петра поджались уши, - услышал: в тишине дома, казалось, весело, беспечно летели легкие женские ноги на пристукивающих каблучках.

Входи, не бойся, - Алексашка пропустил в дверь Катерину. Она чуть прищурилась, - из темноты коридора на свет свечей. Будто спрашивая, - взглянула на Алексашку (была ему по плечо, черноволосая, с подвижными бровями), тем же легким шагом, без робости, подошла к Петру, присела низко, взяла, как вещь, его большую руку, лежавшую на столе, поцеловала. Он почувствовал теплоту ее губ и холодок ровных белых зубов. Заложила руки под белый передничек, - остановилась перед креслом Петра. Под ее юбками ноги, так легко принесшие ее сюда, были слегка расставлены. Глядела в глаза ясно, весело.

Садись, Катерина.

Она ответила по-русски - ломано, но таким приятным голосом, - ему сразу стало тепло от камина, уютно от завывания ветра, разжались уши, бросил мотать ногой. Она ответила:

Сяду, спасибо. - Сейчас же присела на кончик стула, все еще держа руки на животе под передником.

Вино пьешь?

Пью, спасибо.

Живешь не плохо в неволе-то?

Не плохо, спасибо…

Алексашка хмуро подошел, налил всем троим вина:

Что заладила одно: спасибо да спасибо. Расскажи чего-нибудь.

Как я буду говорить, - они не простой человек.

Она выпростала руки из-под передничка, взяла рюмку, быстроглазо улыбнулась Петру:

Они сами знают - какой начать разговор…

Петр засмеялся. Давно так по-доброму не смеялся. Начал спрашивать Катерину - откуда она, где жила, как попала «в плен? Отвечая, она глубже уселась на стуле, положила голые локти на скатерть, - блестели ее темные глаза, как шелк блестели ее черные кудри, падающие двумя прядями на легко дышащую грудь. И казалось, - так же легко, как только что здесь по лестницам, она пробежала через все невзгоды своей коротенькой жизни…

Алексашка все доливал в рюмки. Положил еще поленьев в камин. По-полуночному выла вьюга. Петр потянулся, сморщив короткий нос, - поглядел на Катерину:

Ну, что же - спать, что ли? Я пойду… Катюша, возьми свечу, посвети мне…

Угрюмый мужик, Федька Умойся Грязью, со свежим пунцовым клеймом на лбу, раздвинув на высоких козлах босые ноги, скованные цепью, перехватывал длинную рукоять дубовой кувалды, бил с оттяжкой по торцу сваи… Мужик был здоров. Другие, - кто опустил тачку, кто стоял по пояс в воде, задрав бороду, кто сбросил с плеча бревно, - глядели, как свая с каждым ударом уходит в топкий берег.

Вбивали первую сваю для набережного крепления маленького острова Яннисаари, - по-фински - Заячий остров. Три недели тому назад русские войска взяли на аккорд, - верстах в двух выше по Неве, - земляную крепость Ниеншанц. Шведы, оставив невские берега, ушли на Сестру-реку. Шведский флот из боязни мелей темнел парусами за солнечной зыбью вдали залива. Два небольших корабля отважились войти в устье Невы - до острова Хиврисаари, где в лесной засеке скрывалась батарея капитана Васильева, - но их облепили галеры и взяли на абордаж.

Кровавыми усилиями проход из Ладоги в открытое море был открыт. С востока потянулись бесчисленные обозы, толпы рабочих и колодников. (Петр писал Ромодановскому: «…в людях зело нужда есть, вели по всем городам, приказам и ратушам собрать воров, - слать их сюда».) Тысячи рабочих людей, пришедших за тысячи верст, перевозились на плотах и челнах на правый берег Невы, на остров Койбусаари, где на берегу стояли шалаши и землянки, дымили костры, стучали топоры, визжали пилы. Сюда, на край земли, шли и шли рабочие люди без возврата. Перед Койбусаари - на Неве - на болотистом острове Яннисаари, в сбережение дорого добытого устья всех торговых дорог русской земли, - начали строить крепость в шесть бастионов. («…Строить их шести начальникам: первый бастион строит бомбардир Петр Алексеев, второй - Меньшиков, третий - князь Трубецкой, четвертый - князь-папа Зотов…») После закладки, - на большом шумстве в землянке у Петра, при заздравных стаканах и пушечной пальбе, крепость придумано было назвать Питербурх.

Открытое море отсюда было - подать рукой. Ветер. покрывал его веселой зыбью. На западе, за парусами шведских кораблей, стояли высокие морские облака, - будто дымы другого мира. Смотрели на эти нерусские облака, на водные просторы, на страшные пожары вечерней зари лишь дозорные солдаты на пустынном Котлин-острове. Не хватало хлеба. Из разоренной Ингрии, где начиналась чума, не было подвоза. Ели корни и толкли древесную кору. Петр писал князю-кесарю, прося слать еще людей, - «зело здесь болеют, а многие и померли». Шли и шли обозы, рабочие, колодники…

Федька Умойся Грязью, бросая волосы на воспаленный мокрый лоб, бил и бил дубовой кувалдой в сваи…

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава первая

Скучно стало в Москве. В обеденную пору - в июльский зной - одни бездомные собаки бродили по кривым улицам, опустив хвосты, принюхивая всякую дрянь, которую люди выбрасывали за ненадобностью за ворота. Не было прежней толкотни и крика на площадях, когда у иного почтенного человека полы оторвут, зазывая к палаткам, или вывернут карманы, раньше чем он что-нибудь купит на таком вертячем месте Бывало, еще до зари ото всех ело бод, - арбатских, сухаревских и замоскворецких, - везли полные телеги красного, скобяного и кожевенного товара, - горшки, чашки, плошки, кренделя, решета с ягодой и всякие овощи, несли шесты с лаптями, лотки с пирогами, торопясь, становили телеги и палатки на площадях. Опустели стрелецкие слободы, дворы на них позападали, поросли глухой крапивой. Много народу работало теперь на новозаведенных мануфактурах вместе с колодниками и кабальными. Полотно и сукно оттуда шло прямо в Преображенский приказ. Во всех московских кузницах ковали шпаги, копья, стремена и шпоры. Конопляной веревочки нельзя было купить на Москве, - вся конопля взята в казну.

И колокольного звона прежнего уже не было - от светла до светла, - во многих церквах большие колокола сняты и отвезены на Литейный двор, перелиты в пушки. Пономарь от Старого Пимена, когда пропахшие табачищем драгуны сволокли у него с колокольни великий колокол, напился пьян и хотел повеситься на перекладине, а потом, лежа связанный на сундуке, в исступлении ума закричал, что славна была Москва малиновым звоном, а теперь на Москве станет томно.

Прежде у каждого боярского двора, у ворот, зубоскалили наглые дворовые холопы в шапках, сбитых на ухо, играли в свайку, метали деньгу или просто - не давали проходу ни конному, ни пешему, - хохот, баловство, хватанье руками. Нынче ворота закрыты наглухо, на широком дворе - тихо, людишки взяты на войну, боярские сыновья и зятья либо в полках унтер-офицерами, либо усланы за море, недоросли отданы в школы - учиться навигации, математике и фортификации, сам боярин сидит без дела у раскрытого окошечка, - рад, что хоть на малое время царь Петр, за отъездом, не неволит его курить табак, скоблить бороду или в белых чулках по колено, в парике из бабьих волос - до пупа - вертеть и дергать ногами.

Не весело, томно думается боярину у окошечка… «Все равно маво Мишку математике не научишь, поставлена Москва без математики, жили, слава богу, пятьсот лет без математики - лучше нынешнего; от этой войны само собой ждать нечего, кроме конечного разорения, сколько ни таскай по Москве в золоченых телегах богопротивных Нептунов и Венерок во имя преславной виктории на Неве… Как пить дать, швед побьет наше войско, и еще татары, давно этого дожидаясь, выйдут ордой из Крыма, полезут через Оку… О, хо-хо!»

Боярин тянулся толстым пальцем к тарелке с малиной, - осы, проклятые, облепили всю тарелку и подоконник! Лениво перебирая четки из маслиновых косточек - с Афона, - боярин глядел на двор. Запустение! Который год за царскими затеями да забавами и подумать некогда о своем-то… Клети покривились, на погребах дерновые крыши просели, повсюду бурьян безобразный… «И куры, гляди-ко, какие-то голенастые, и утка мелкая нынче, горбатые поросята идут гуськом за свиньей - грязные да тощие. О, хо-хо!..» Умом боярин понимал, что надо бы крикнуть скотницу и птичницу да тут же их под окошком и похлестать лозой, вздев юбки. В такой зной кричать да сердиться - себе дороже.

Боярин перевел глаза повыше - за тын, за липы, покрытые бело-желтым цветом и гудящими пчелами. Не так далеко виднелась обветшавшая кремлевская стена, на которой между зубцами росли кусты. И смех и грех, - доцарствовался Петр Алексеевич! Крепостной ров от самых Троицких ворот, где лежали кучи мусора, заболотился совсем, курица перейдет, и вонища же от него!.. И речка Неглинная обмелела, с правой стороны по ней - Лоскутный базар, где прямо с рук торгуют всяким краденым, а по левому берегу под стеной сидят с удочками мальчишки в запачканных рубашках, и никто их оттуда не гонит…

В рядах на Красной площади купцы запирают лавки, собрались идти обедать, все равно торговлишка тихая, вешают на дверях пудовые замки. И пономарь прикрыл двери, затряс козлиной бородой на нищих, тоже пошел потихоньку домой - хлебать квас с луком, с вяленой рыбой, потом - посапывать носом в холодок под бузину. И нищие, убогие, всякие уроды сползли с паперти, побрели под полуденным зноем - кто куда…

В самом деле, пора бы собирать обедать, а то истома совсем одолела, такая скучища. Боярин всмотрелся, вытянул шею и губы, даже приподнялся с табурета и прикрыл ладонью сверху глаза свои, - по кирпичному мосту, что перекинут от Троицких ворот через Неглинную на Лоскутный базар, ехала, отсвечивая солнцем, стеклянная карета четверней - цугом серых коней, с малиновым гайдуком на выносной. Это царевна Наталья, любимая сестра царя Петра, с таким же беспокойным нравом, как у брата, вышла в поход. Куда же она поехала-то, батюшки? Боярин, сердито отмахиваясь платком от ос, высунулся в окошечко.

Гришутка, - закричал он небольшому пареньку в длинной холщовой рубашке с красными подмышками, мочившему босые ноги в луже около колодца, - беги что есть духу, вот я тебя!.. Увидишь на Тверской золотую карету - беги за ней, не отставая, вернешься - скажешь, куда она поехала…

Четверня серых лошадей, с красными султанами под ушами, с медными бляхами и бубенцами на сбруе, тяжелым скоком пронесла карету по широкому лугу и остановилась у старого Измайловского дворца. Его поставил еще царь Алексей Михайлович, любивший всякие затеи у себя в сельце Измайлове, где до сих пор с коровьим стадом паслись ручные лосихи, в ямах сидели медведи, на птичьем дворе ходили павлины, забиравшиеся летом спать на деревья. Не перечесть, сколько на бревенчатом, потемневшем от времени дворце было пестрых и луженых крыш над светлицами, переходами и крыльцами: и крутых, с гребешком, как у ерша, и бочкой, и кокошником. Над ними в полуденной тишине резали воздух злые стрижи. Все окошечки во дворце заперты На крыльце дремал на одной ноге старый петух, - когда подъехала карета, он спохватился, вскрикнул, побежал, и, как на пожар, подо всеми крылечками закричали куры Тогда из подклети открылась низенькая дверца, и высунулся сторож, тоже старый. Увидав карету, он, не торопясь, стал на колени и поклонился лбом в землю.

Царевна Наталья, высунув голову из кареты, спросила нетерпеливо:

Где боярышни, дедушка?

Дед поднялся, выставил сивую бороду, вытянул губы:

Здравствуй, матушка, здравствуй, красавица царевна Наталья Алексеевна, - и ласково глядел на нее из-под бровей, застилавших ему глаза, - ах ты, богоданная, ах ты, любезная… Где боярышни, спрашиваешь? А боярышни не знаю где, не видал.

Наталья выпрыгнула из кареты, стащила с головы тяжелый, жемчужный, рогатый венец, с плеч сбросила парчовый летник, - надевала она старомосковское платье только для выезда, - ближняя боярыня, Василиса Мясная, подхватила вещи в карету. Наталья, высокая, худощавая, быстрая, в легком голландском платье, пошла по лугу к роще. Там - в прохладе - зажмурилась, - до того был силен и сладок дух цветущей липы.

Ау! - крикнула Наталья. Невдалеке, в той стороне, где за ветвями нестерпимо в воде блестело солнце, откликнулся ленивый женский голос. На берегу пруда, близ воды, у песочка, у мостков, стоял пестрый шатер, в тени его на подушках, изнывая, лежали четыре молодые женщины. Они торопливо поднялись навстречу Наталье, разморенные, с развитыми косами. Та, что постарше, низенькая, длинноносая, Анисья Толстая, первая подбежала к ней и всплеснулась, вертя проворными глазами:

Свет наш, Натальюшка, государыня-царевна, ах, ах, туалет заграничный! Ах, ах, божество!

Две другие, - сестры Александра Даниловича Меньшикова, недавно взятые приказом Петра из отцовского дома в измайловский дворец под присмотр Анисьи Толстой для обучения политесу и грамоте, - юные девы Марфа и Анна, обе пышные, еще мало обтесанные, приразинули припухшие рты и распахнули ресницы, прозрачно глядя на царевну. Платье на ней было голландское, - красная, тонкой шерсти широкая юбка с тройной золотой каймой по подолу и невиданная узкая душегрейка, - шея, плечи - голые, руки по локоть - голые. Наталья и сама понимала, что только с богиней можно сравнить ее, ну - с Дианой, кругловатое лицо ее, с приподнятым коротким, как у брата, носом, маленькие ушки, ротик, - все было ясное, юное, надменное.

Туалет вчера мне привезли, прислала из Гааги Санька, Александра Ивановна Волкова… Красивой - телу вольно… Конечно - не для большого выхода, а для рощи, для луга, для забав.

Наталья поворачивалась, давая себя разглядеть хорошенько. Четвертая молодая женщина стояла поодаль, скромно сложив напереди опущенные руки, улыбаясь свежим, как вишня, лукавым ртом, и глаза у нее были вишневые, легко вспыхивающие, женские. Круглые щеки - румяны от зноя, темные кудрявые волосы - тоже влажные. Наталья, поворачиваясь под ахи и всплески рук, несколько раз взглянула на нее, строптиво выпятила нижнюю губу, - еще не понимала сама: любезна или неприятна ей эта мариенбургская полонянка, взятая в солдатском кафтане из-под телеги в шатер к фельдмаршалу Шереметьеву, выторгованная у него Меньшиковым и покорно - однажды ночью, у горящего очага, за стаканом вина, - отданная им Петру Алексеевичу.

Наталья была девственница, не в пример своим единокровным сестрам, родным сестрам заточенной в монастыре правительницы Софьи, царевнам Катьке и Машке, над которыми потешалась вся Москва. Нраву Натальи был пылкий и непримиримый Катьку и Машку она не раз ругивала потаскушками и коровами, разгорячась, и била их по щекам. Старые Теремные обычаи, жаркие скоромные шепоты разных бабок-задворенок она изгнала у себя из дворца. Она и брату, Петру Алексеевичу, выговаривала, когда он одно время, навсегда отослав от себя бесстыжую фаворитку Анну Монс, стал уж очень неразборчив и прост с женщинами. Вначале Наталья думала, что и эта - солдатская полонянка - также ему лишь на полчаса: встряхнется и забудет. Нет, Петр Алексеевич не забыл того вечера у Меньшикова, когда бушевал ветер и Екатерина, взяв свечу, посветила царю в спальне. Для меньшиковской экономки велено было купить небольшой домишко на Арбате, куда Александр Данилович сам отвез ее постелю, узлы и коробья, а через небольшое время оттуда ее перевезли в Измайловский дворец под присмотр Анисьи Толстой.

Здесь Катерина жила без печали, всегда веселая, простодушная, свежая, хоть и валялась в свое время под солдатской телегой. Петр Алексеевич часто ей присылал с оказией коротенькие смешливые письма, - то со Свири, где он начал строить флот для Балтийского моря, то из нового города Питербурга, то из Воронежа. Он скучал по ней. Она, разбирая по складам его записочки, только пуще расцветала. У Натальи растравлялось любопытство: чем она все-таки его приворожила?

Хочешь, сошью тебе такой же туалет к приезду государя? - сказала Наталья, строго глядя на Катерину. Та присела, смутясь, выговорила:

Хочу очень… Спасибо…

Робеет она тебя, свет Натальюшка, - зашептала Анисья Толстая, - не пепели ее взором, будь с ней послабже… Я ей - и так и сяк - про твою доброту, она знай свое; «Царевна безгрешная, я - грешная, ее, говорит, доброту ничем не заслужила… Что меня, говорит, государь полюбил - мне и то удивительно, как гром с ясного неба, опомниться не могу…» Да и эти две мои дурищи все к ней лезут с расспросами, - что с ней было да как? Я им настрого про это и думать и говорить заказала. Вот вам, говорю, греческие боги да амуры, про их похождения и думайте и говорите… Нет и нет, въелась в них эта деревенщина - щебетать про все пошлое… С утра до ночи им одно повторяю: были вы рабынями, стали богинями.

От зноя растрещались кузнечики в скошенной траве так, что в ушах было сухо. Далеко, на той стороне пруда, черный сосновый бор, казалось, источался вершинами в мареве. Стрекозы сидели на осоке, паучки стояли на бледной воде. Наталья вошла под тень шатра, сбросила душегрейку, окрутила темно-русые косы вокруг головы, расстегнула, уронила юбку, вышла из нее, спустила тонкую рубашку и, совсем как на печатанных голландских листах, которые время от времени вместе с книгами присылались из Дворцового приказа, - не стыдясь наготы, - пошла на мостки.

Купаться всем! - крикнула Наталья, оборачиваясь к шатру и все еще подкручивая косы. Марфа и Анна жеманились, раздеваясь, покуда Анисья Толстая не прикрикнула на них: «Чего приседаете, толстомясые, никто ваши прелести не похитит». Катерина тоже смущалась, замечая, что царевна пристально разглядывает ее. Наталья как будто и брезговала и любовалась ею. Когда Катерина, опустив кудрявую голову, осторожно пошла по скошенной траве, и зной озолотил ее, круглоплечую, тугобедрую, на литую здоровьем и силой, Наталье подумалось, что братец, строя на севере корабли, конечно, должен скучать по этой женщине, ему, наверно, видится сквозь табачный дым, как вот она - красивыми руками поднесет младенца к высокой груди… Наталья выдохнула полную грудь воз духа и, закрыв глаза, бросилась в холодную воду… В этом месте со дна били ключи…

Катерина степенно слезла бочком с мостков, окунаясь все смелее, от радости рассмеялась, и тут только Наталья окончательно поняла, что, кажется, готова любить ее. Она подплыла и положила ей руки на смуглые плечи.

Красивая ты, Катерина, я рада, что братец тебя любит.

Спасибо, государыня…

Можешь звать меня Наташей…

Она поцеловала Катерину в холодноватую, круглую, мокрую щеку, заглянула в ее вишневые глаза.

Будь умна. Катерина, буду тебе другом…

Марфа и Анна, окуная то одну, то другую ногу, все еще боялись и повизгивали на мостках, - Анисья Толстая, рассердясь, силой спихнула обеих пышных дев в воду. Все паучки разбежались, все стрекозы, сорвавшись с осоки, летали, толклись над купающимися богинями.

В тени шатра, закрутив мокрые волосы, Наталья пила только что принесенные с погреба ягодные водички, грушевые медки и кисленькие кваски. Кладя в рот маленький кусочек сахарного пряника, говорила:

Обидно видеть наше невежество. Слава богу - мы других народов не глупее, девы наши статны и красивы, как никакие другие, - это все иностранцы говорят, - способны к учению и политесу. Братец который год бьется, - силой тащит людей из теремов, из затхлости… Упираются, да не девки, - отцы с матерями. Братец, уезжая на войну, уж как меня просил. «Наташа, не давай, пожалуйста, им покоя - старозаветным-то бородачам… Досаждай им, если добром не хотят… Засосет нас это болото…» Я бьюсь, я - одна. Спасибо царице Прасковье, в последнее время она мне помогает, - хоть и трудно ей старину ломать - все-таки завела для дочерей новые порядки: по воскресеньям у нее после обедни бывают во французском платье, пьют кофей, слушают музыкальный ящик и говорят о мирском… А вот у меня в Кремле осенью будет новинка, так новинка.

Что же за новинка будет у тебя, свет наш? - спросила Анисья Толстая, вытирая сладкие губы.

Новинка будет изрядная… Тиатр… Не совсем, конечно, как при французском дворе… Там, в Версале, во всем свете преславные актеры, и танцоры, и живописцы, и музыканты… А здесь - я одна, я и трагедии перекладывай с французского на русский, я и сочиняй - чего недостает, я и с комедиантами возись…

Когда Наталья выговорила «тиатр», обе девы Меньшиковы, и Анисья Толстая, и Катерина, слушавшая ее, впившись темным взором, переглянулись, всплеснули руками…

Для начала, чтобы не очень напугать, будет представлено «Пещное действо», с пением виршей… А к новому году, когда государь приедет на праздники и из Питербурга съедутся, представим «Нравоучительное действо о распутном сластолюбце Дон-Жуане, или как его земля поглотила…» Уж я велю в тиатре бывать всем, упираться начнут - драгунов буду посылать за публикой… Жалко, нет в Москве Александры Ивановны Волковой, - она бы очень помогла… Вот она, к примеру, из черной мужицкой семьи, отец ее лычком подпоясывался, сама грамоте начала учиться, когда уж замуж вышла… Говорит бойко на трех языках, сочиняет вирши, сейчас она в Гааге при нашем после Андрее Артамоновиче Матвееве. Кавалеры из-за нее на шпагах бьются, и есть убитые… И она собирается в Париж, ко двору Людовика Четырнадцатого - блистать… Понятна вам ученья польза?

Анисья Толстая тут же ткнула жесткой щепотью под бок Марфу и Анну.

Дождались вопроса? А вот приедет государь, да - случится ему - подведет к тебе или к тебе галантного кавалера, а сам будет слушать, как ты станешь срамиться…

Оставь их, Анисья, жарко, - сказала Наталья, - ну, прощайте. Мне еще в Немецкую слободу нужно заехать. Опять жалобы на сестриц. Боюсь, до государя дойдет. Хочу с ними поговорить крутенько.

Царевны Екатерина и Марья уже давно, - по заключении Софьи в Новодевичий монастырь, - выселены были из Кремля - с глаз долой - на Покровку. Дворцовый приказ выдавал им кормление и всякое удовольствие, платил жалованье их певчим, конюхам и всем дворовым людям, но денег на руки царевнам не давал, во-первых, было незачем, к тому же и опасно, зная их дурость.



Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта