Главная » Выращивание » Перейти в конец истории еще что.

Перейти в конец истории еще что.

Конец истории и последний человек

«Конец истории и последний человек» (англ. The End of History and the Last Man ) - первая книга американского философа и политолога Фрэнсиса Фукуямы , выпущенная в 1993 году издательством Free Press (англ.)русск. . Публикации книги предшествовало появление в журнале The National Interest (англ.)русск. эссе «Конец истории?» (1989), которое получило широкий резонанс в прессе и научной печати. В книге «Конец истории и последний человек» Фукуяма продолжает линию эссе и утверждает, что распространение в мире либеральной демократии западного образца свидетельствует о конечной точке социокультурной эволюции человечества и формировании окончательной формы человеческого правительства. В представлении Фукуямы, конец истории однако не означает конец событийной истории, но означает конец века идеологических противостояний, глобальных революций и войн, а вместе с ними - конец искусства, философии и пр.

Фукуяма прямо указывает на то, что не является автором концепции «конца истории», а лишь продолжает развитие идей, основа которых была заложена Георгом Фридрихом Гегелем , а затем получивших развитие в работах Карла Маркса и Александра Кожева .

Книга «Конец истории и последний человек» получила обильную критику как в научной печати, так и в публицистике. Большинство рецензентов указывали на идейную ангажированность автора, крайнюю приверженность идеям либеральной демократии, избирательность в оценке событий и выборе фактов, а также недооценку значимости таких набирающих силу движений, открыто противостоящих распространению либеральной демократии, как исламский фундаментализм .

Фрэнсис Фукуяма принимал активное участие в полемике, развернувшийся после выпуска книги, последовательно отстаивая свои позиции, но в последующих работах он постепенно пересмотрел свои ранее изложенные взгляды.

Статья в National Interest

Конец 80-х годов XX века был отмечен дестабилизацией второго полюса силы в существующем на тот момент биполярном мире . В странах соцлагеря , сателлитах Советского Союза, на смену тоталитарным, просоветским режимам на волне широких народных движений пришли правительства, ориентирующиеся на демократические ценности. Революционные преобразования в соцлагере и «перестройка » в самом Советском Союзе стали неожиданным сюрпризом для западных интеллектуалов, которые до начала 80-х скептически оценивали шансы США на победу в «холодной войне » и превращения Америки в мирового гегемона. Такими настроениями, к примеру, были проникнуты работы «После гегемонии (англ.)русск. » Роберт О. Кехана (англ.)русск. и «Взлёт и падение великих держав (англ.)русск. » Пола Кеннеди (англ.)русск. .

Опубликованная в журнале National Interest летом 1989 года статья Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории?» стала не только весомым контрапунктом в полемике о судьбах Америки, но и уверенным, решительным заявлением о том, что идеологическая борьба завершена, и США с их либеральными ценностями в этом противостоянии одержали победу. «Этот триумф Запада, триумф западной идеи, - утверждал Фукуяма , - проявляется прежде всего в полном истощении некогда жизнеспособных альтернатив западному либерализму. … Наблюдаемое ныне - это, возможно, не просто окончание холодной войны или завершение какого-то периода всемирной истории, но конец истории как таковой; иначе говоря, это финальная точка идеологической эволюции человечества и универсализация либеральной демократии Запада как окончательной формы правительства в человеческом обществе».

Статья молодого учёного получила широчайший резонанс. Вскоре за публикацией в National Interest последовали перепечатки в других изданиях, а также ряд аналитических статей и интервью с Фукуямой, который появились в The New York Times , Houston Chronicle , Time , Harper’s Magazine , Esprit , London Review of Books , The Chronicle of Higher Education , Nature , The Economist , The Professional Geographer , Current History и даже Opera News .

Основные положения книги

Первая часть книги открывается исследованием исторического пессимизма нашего времени, закономерного результата мировых войн, геноцида и тоталитаризма , характерных для ХХ века. Обрушившиеся на человечество бедствия подорвали не только присущую XIX веку веру в научный прогресс, который идёт только во благо цивилизации, но и все представления о направленности и непрерывности универсальной истории . Тем не менее, Фукуяма задаётся вопросом, насколько оправдан наш пессимизм, и прослеживает глубокой кризис авторитаризма , характерный для последних десятилетий, и всё более уверенное шествие либеральной демократии: «С приближением конца тысячелетия на ринге остался единственный соперник, претендующий на потенциальную универсальность идеологии - либеральная демократия , доктрина индивидуальной свободы и народоправства». Ее воспринимает все большее число стран, в то время как ее критики не в состоянии предложить последовательную альтернативу. Она превзошла и обескровила всех серьёзных политических противников, дав гарантии, что представляет собой кульминацию в истории человечества. Рассматривая в историческом контексте авторитарные режимы XX века Фукуяма приходит к выводу, что «…ключевой слабостью, которая в конце концов и обрушила эти сильные государства, была неспособность к легитимности - то есть кризис на уровне идей … Если не считать режима Сомосы в Никарагуа, не было ни одного случая, когда старый режим был бы отстранен от власти вооруженным мятежом или революцией. Перемена режима становилась возможной из-за добровольного решения по крайней мере части деятелей старого режима передать власть демократически избранному правительству. Хотя это добровольное отречение от власти всегда провоцировалось каким-то непосредственным кризисом, в конечном счете оно становилось возможным из-за набирающего силу мнения, что в современном мире единственный легитимный источник власти - демократия ». Именно легитимность, то есть идеологическое обоснование права на существование, по мнению Фукуямы, даёт неисчерпаемый кредит доверия демократии.

Во II и III частях книги Фукуяма дает два самостоятельных, но дополняющих друг друга очерка универсальной истории, которая, по его мнению, свидетельствует о логическом финале человеческой эволюции с наступлением всеобщей победы либеральной демократии. В первом очерке, подчеркивая всеобщий характер современных естественных и технических наук, автор сосредоточивается на императивах экономического развития. Общество, которое стремится к процветанию или просто защищает свою независимость от технически более развитых государств, вынуждено вступить на тот же путь модернизации . Хотя коммунистическое планирование из центра как будто предлагает альтернативный путь западной индустриализации , эта модель оказалась абсолютно неадекватной в условиях постиндустриальной экономики. Таким образом, в противоположность К. Марксу , логика экономического развития ведет к крушению социализма и триумфу капитализма.

Хотя эта экономическая интерпретация позволяет точно описать победу либерализма, Фукуяма предупреждает, что она недостаточна для объяснения движения к либеральной демократии. Он отмечает, что рыночно-ориентированные авторитарные страны Южная Корея, Тайвань, Испания при Франко и Чили при Пиночете добились исключительных экономических успехов, но при этом отступили от политической демократии. Здесь нужно другое объяснение, и Фукуяма находит его, интерпретируя мысль Гегеля в изложении Александра Кожева . Фукуяма предполагает, что главная движущая сила истории есть то, что Гегель - Кожев называют борьбой за признание. Стремление к тому, чтобы окружающие признали их человеческое достоинство, изначально помогло людям не только преодолеть в себе простое животное начало, но и позволило рисковать своей жизнью в сражениях. В свою очередь это привело к разделению на господ и рабов. Однако такое аристократическое правление в конечном счете не смогло удовлетворить стремление к признанию не только рабов, но и господ. Противоречия, которые порождает борьба за признание, могут быть устранены только с помощью государства, основанного на всеобщем и взаимном признании прав каждого гражданина.

Фукуяма отождествляет жажду признания с платоновским понятием thymes (духовность) и понятием Руссо amour-propre (самолюбие), а также с такими общечеловеческими понятиями как «самоуважение», «самооценка», «достоинство» и «самоценность». Привлекательность демократии связана не только с процветанием и личной свободой, но и с желанием быть признанным, равным друг другу. Важность этого фактора увеличивается с ходом прогресса и модернизации: «По мере того, как люди становятся богаче, образованнее, космополитичнее, они требуют признания своего статуса». В этом Фукуяма видит объяснение стремления к политической свободе, даже в условиях экономически успешных авторитарных режимов. Жажда к признанию - это «утраченное звено между либеральной экономикой и либеральной политикой».

Хотя главная тема последней части - непрерывный триумф либеральной демократии и ее принципов, автор этим не ограничивается. Он не только признает тенденцию к утверждению культурной самобытности, но и приходит к выводу, что «либерализм должен добиться успеха помимо своих принципов», а политическая модернизация «требует сохранения чего-то несовременного». Более того, есть вероятность, что, несмотря «на очевидное отсутствие в настоящее время какой-либо альтернативы демократии, некоторые новые авторитарные альтернативы, ранее неизвестные истории, смогут утвердиться в будущем».

Часть V непосредственно посвящена вопросу, действительно ли либеральная демократия полностью удовлетворяет стремление человека к признанию и, таким образом, определенно представляет собой конечный пункт человеческой истории. Хотя, как считает Фукуяма, «либеральная демократия есть наилучшее решение человеческой проблемы», он также приходит к выводу, что ей присущ ряд внутренних «противоречий», из-за которых она может подвергнуться разрушению. Это и трения между свободой и равенством, которые открывают возможности атаки на демократию со стороны левых; они не обеспечивают равного признания меньшинствам и бедным. Длительный путь либеральной демократии разрушает религиозные и другие долиберальные воззрения, важные в общественной жизни, от которой она в конечном счете зависит; и, наконец, неспособность общества, основанного на свободе и равенстве, обеспечить простор для стремления к превосходству. Фукуяма считает, что это последнее противоречие - самое серьезное из всех. В связи с этим он использует ницшеанское понятие «последнего человека», или постисторического человека толпы, который ни во что не верит и ничего не признает, кроме своего комфорта, и который утратил способность испытывать благоговение. Главное опасение у Фукуямы вызывает не этот «последний человек», а то, что либеральная демократия будет разрушена из-за неспособности умерить стремление человека к борьбе. Если либеральная демократия одержит повсеместную победу, то тогда и человек «будет бороться против самой причины. Он будет бороться ради самой борьбы. Другими словами, люди будут бороться просто от скуки, они не представляют себе жизнь в мире без борьбы». В конечном счете Фукуяма считает, что удовлетворение может принести не только либеральная демократия, и поэтому «те, кто остался неудовлетворенными, всегда смогут возобновить ход истории».

Критика и влияние

Влияние на внешнеполитический курс США

Как отмечали многие исследователи, концепция «конца истории» оказала большое влияние на формирование внешнеполитического курса не только Б. Клинтона, но и Дж. Буша-младшего. «Конец истории» фактически стал «каноническим текстом» «молодых» неоконсерваторов, так как был созвучен основной цели их внешней политики - активному продвижению демократии западного стиля и свободного рынка по всему миру.

Президент Евразийского Фонда Ч. Майнес поставил в один ряд «конец истории» и триумф рыночной экономки: «Американская внешняя политика прошлые шесть лет, по-существу, была фукуямовской. И правительственные чиновники, и СМИ вслед за ним полагали, что любое правительство, которое не следует единственному пути развития, присоединится к куче пепла истории. С концом коммунизма не стало ни одной концептуальной альтернативы. Кроме того, силы глобальной экономики были непреодолимы. Экономическая реформа принесла политическую реформу. Свободная торговля, рынки и движение капитала демократизировали бы фактически каждую страну в мире».

Общественный резонанс

Сразу после публикации книга «Конец истории и последний человек» вызвала огромную волну рецензий и ответных публикаций, став одной из самых влиятельных книг 90-х гг. XX века. «[Фрэнсис Фукуяма] придумал теорию и броскую фразу, которые превратили его в интеллектуальную рок-звезду, - писал колумнист журнала „Австралиец“ С. Бакстер. - Статья, напечатанная в маленьком журнале небольшим тиражом, буквально „наэлектризовала весь академический мир“. Размышления неизвестного госчиновника превратились в книгу, ставшую „глобальным бестселлером“».

Отмечая причины такой популярности, некоторые исследователи указывали на совпадение места и времени публикации как оснвого фактора. «Колоссальный интерес к фукуямовскому эссе имел как политические, так и культурные причины. К числу первых относится „революция“… в Восточной Европе, - писал ведущий научный сотрудник Института философии Российской академии наук, профессор В. С. Малахов. - Стремительное вытеснение марксистско-ленинской идеологии „новым мышлением“ и еще более стремительный распад социалистического лагеря был шоком, причем для аналитиков не меньшим, чем для простых, не искушенных в политических прогнозах, граждан. В этой ситуации растерянности эссе Фукуямы как бы стянуло на себя политико-идеологический дискурс, предложив и лестную для западного рецензента экспликативную модель, и обладающую солидным суггестивным зарядом метафору, что немало способствовало „интеллектуальному“ освоению случившемуся».

Идеализм Фукуямы

Основной мишенью критиков стали идеалистические представления Фукуямы, его провозглашение победы либерализма «в умах», тогда как в реальности либеральная демократия или вовсе не существует, или существует в своей не идеальной форме, или лишь декларируется.

С этой позиции концепции американского политолога подвёрг критике Жак Деррида . В своей работе «Призраки Маркса» французский философ обратил внимание на то, что Фукуяма одновременно провозглашает уже свершившийся «конец истории», который наступил с победой идеи либеральной демократии, которая не имеет, в его представлении, равнозначных альтернатив, но а вместе с тем откровенно игнорирует факты, свидетельствующие о том, что либеральная демократия в своей идеальной предельной форме нигде в мире не существует, а значит является достижением будущего или, что куда более вероятно, недостижимым идеалом. Деррида пишет: «Поскольку Фукуяма оставил без внимания то, каким образом следует мыслить событие, он беспорядочно колеблется между двумя несовместимыми способами рассуждения. Хотя Фукуяма верит в то, что либеральная демократия уже безусловно осуществилась (это и есть „важная истина“), это ему нисколько не мешает противопоставлять идеальность такого либерально-политического идеала огромному количеству свидетельств, показывающих, что ни США, ни Европейское сообщество отнюдь не достигли стадии совершенного, универсального государства или либеральной демократии и, так сказать, даже близко к нему не приближались».

Фактологические ошибки

Исследователи и специалисты в разных областях науки также указывали на разного рода фактологические ошибки, допущенные в книге. Так российский историк-марксист Ю. И. Семёнов опровёрг утверждение Фукуямы о том, что идею «конца истории» до него выдвигали Маркс и Гегегль: «Здесь у автора то же самое, что мы наблюдали у него в случае с ссылкой на М. Вебера. О последнем он знал понаслышке. Таков же характер его знакомства и с К. Марксом. Основоположник марксизма никогда не считал и не писал, что с победой коммунизма наступит конец человеческой истории. Наоборот, К. Маркс утверждал, что с этого момента только и начнется подлинная история человечества. Все, что было до этого, - это лишь предыстория человеческого общества».

Конец истории и постистория

Хотя Фукуяма никогда и никак не отождествлял себя с постмодернистами и декларируемыми ими идеями, его концепция «конца истории» была вписана критиками и многочисленными истолкователя именно в русле провозглашаемого постмодернистами постисторизма . Хотя американский философ и придерживался идеи логоцентричной истории (то есть того метанарратива, который отвергали постмодернисты) многим исследователям и публицистам схожей показалась презумпция того, что настоящее лишено возможности новизны. Именно этот тезис, появившийся в книге на политико-философскую тематику, в скором времени стал широко интерпретироваться многочисленными культурологами и искусствоведами.

Вызовы «концу истории»

После событий начала XXI века теория Фукуямы, по мнению общественности, оказалась «морально устаревшей» и «наивной», а сам автор оказался в роли «проштрафившейся Кассандры». Как выразился автор передовицы в Times, - «история возобновила свое движение, предоставив Фрэнсису Фукуяме, пророчившему ее конец, плестись у себя в хвосте.

Впрочем новые политические реалии оказались не в силах переубедить ученого. В своих работах он продолжал отстаивать прежние позиции. Так, в статье, написанной вскоре после 11 сентября в „Australian“, он утверждал: „Я полагаю, что, в конце концов, останусь прав: современность - мощный грузовой поезд, который не спустишь под откос недавними событиями, какими болезненными и беспрецедентными они не были“ … . Мы остаемся в конце истории, потому что остается только одна система, которая продолжает доминировать в мировой политике - система либерально-демократического Запада».

Однако последующие книги и журнальные публикации Фукуямы указывали на то, что учёный пересмотрел некоторые свои позиции, в частности те, которые касались авторитарных режимов, эффективность функционирования которые может послужить наиболее серьёзным вызовом для либеральной демократии.

Время проходит. Но Крис так и не может забыть Еву, он, скорее, не хочет ее забывать.
Перед вечеринкой в честь Хэллоуина Крис с друзьями собрались у Вильяма, чтобы пропустить по стаканчику пива и «посплетничать».
Все время пока парни что-то очень эмоционально обсуждали, Кристофер тихо сидел полностью оперевшись на спинку твердого стула и все прокручивал в голове тот момент, когда встретил её - Еву. Он пытался воспроизвести у себя в голове все, до мельчайших подробностей: фигуру, цвет помады, черные кеды, запах духов. Она казалось ему нереальной.
Как будто она всего лишь сладкий сон, который в любой момент может закончиться, и наступит суровая реальность.
Но вдруг он услышал знакомое до боли имя.
- Стоп, стоп… Что ты только что сказал? кто? - быстро перебил парней Крис, при этом вскакивая со стула.
- Эй, ты чего? Я просто рассказывал, что Ева подозревает меня в измене с Ингрид, но на самом деле, я общаюсь с ней только ради травы. - ответил Юнас и улыбнулся.
-Ева… ты… вы с ней встречаетесь? - осторожно и медленно произнес Кристофер.
-Эм, ну да, друг, уже давно.
И после этих слов сон закончился, оборвался. Крис как будто потерял все, что имел. Он чувствовал боль, сильную боль, ноющую боль, которая ранит его глубоко, при этом оставляет на его сердце кровоточащие раны.
Крис как будто потерял ее, хотя, на самом деле, он никогда и не обладал ей. И от этой мысли еще больней. Ведь только он смог почувствовать это чувство, которое никогда ранее не мог испытать, и от которого теперь придется отказаться.
Время собираться на вечеринку, все уже оделельсь и собирались выходить, но заметила Криса, который неподвижно сидел за столом и пустым взглядом смотрел в пол.
-Эй, ты идешь или остаешься? - крикнул ему кто-то из толпы, на что Крис ничего не ответил, а лишь поднял голову и направился вслед за друзьями. Всю дорогу он думал. Думал « и что дальше? » «это конец? ».
Он смотрел на Юнаса, своего друга (или уже нет), и думал чем же он хуже, почему Юнас? Но потом, через минуту, ненавидел себя за эти мысли, ведь как не крути, он его друг, хороший друг.
Не прошло много времени, как кампания дошла до места тусовки. Все таже громкая музыка, все теже красные стаканы с пивом, все таже уютная для Криса атмосфера, вот только теперь она стала ни чуть не уютной.
Обходя танцпол Крис направился к столу с выпивкой, выпил четыре стакана и заглушив боль и обиду пошел танцевать.
Он двигался под музыку с закрытыми глазами, при этом представлял Еву. Всю такую красивую, улыбчивую, горячую. Кристофер полностью отдался музыке, он прыгал, поднимая руки вверх, целовал липнувших к нему девушек, заливал в рот горькую выпивку. Он был в истерике. Он не отдавал отчет своим действиям.
Но это вскоре закончилось.
Перейти в конец истории
Выбрать файлы
Ещё
Напишите сообщение…

Двадцатое столетие - теперь уже можно говорить о нем в прошедшем времени - превратило нас в глубоких исторических пессимистов. Конечно, мы можем быть оптимистами в том, что касается наших личных дел, здоровья и счастья.

По давней традиции, американцы как народ славятся тем, что смотрят в будущее с надеждой. Но если коснуться вопросов более масштабных, например, существовал когда-нибудь или будет существовать прогресс в истории, вердикт будет совсем иным. Самые трезвые и глубокомысленные умы столетия не видели причины считать, что мир движется к тому, что мы, люди Запада, считаем достойным и гуманным политическим институтом, - то есть к либеральной демократии.

Самые серьезные наши мыслители заключили, что не существует такого понятия, как История, - то есть осмысленного порядка в широком потоке событий, касающихся человечества. Наш собственный опыт, по всей видимости, учит нас, что в будущем нас ждут новые и пока еще не представимые ужасы, от фантастических диктатур и кровавых геноцидов до банализации жизни из-за современного консюмеризма, и беспрецедентные катастрофы - от ядерной зимы до глобального потепления. По крайней мере вероятность появления этих ужасов больше, чем их не появления.

Фукуяма Фрэнсис - Конец истории и последний человек

Пер с англ. М.БЛевина.

М: ACT: ACT МОСКВА: Полиграфиздат, 2010. 588, с. (Психология).

ISBN 978-5-17-059140-4

Фукуяма Фрэнсис - Конец истории и последний человек - Содержание

Благодарности

Вместо предисловия

  • Часть первая СНОВА ЗАДАННЫЙ СТАРЫЙ ВОПРОС
    • Глава 1. Наш пессимизм
    • Глава 2. Слабость сильных государств I
    • Глава 3. Слабость сильных государств II, или Поедание ананасов на Луне
    • Глава 4. Мировая либеральная революция
  • Часть вторая СТАРОСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
    • Глава 5. Идея для Универсальной Истории
    • Глава 6. Механизм желания
    • Глава 7. Варваров у ворот нет
    • Глава 8. Бесконечное накопление
    • Глава 9. Победа видеомагнитофона
    • Глава 10. В стране культуры
    • Глава 11. Ответ на прежний вопрос
    • Глава 12. Нет демократии без демократов
  • Часть третья БОРЬБА ЗА ПРИЗНАНИЕ
    • Глава 13. В начале, или Смертельная битва ради всего лишь престижа
    • Глава 14. Первый человек
    • Глава 15. Отпуск в Болгарии
    • Глава 16. Краснощекий зверь
    • Глава 17. Вершины и бездны тимоса
    • Глава 18. Господство и рабство
    • Глава 19. Универсальное и однородное государство
  • Часть четвертая ПРЫЖОК ЧЕРЕЗ РОДОС
    • Глава 20. Самое холодное из всех холодных чудовищ
    • Глава 21. Тимотические корни труда
    • Глава 22. Империи презрения, империи почитания
    • Глава 23. Нереалистичность «реализма»
    • Глава 24. Сила бессильных
    • Глава 25. Национальные интересы
    • Глава 26. К Тихоокеанскому союзу
  • Часть пятая ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕК
    • Глава 27. В царстве свободы
    • Глава 28. Люди без груди
    • Глава 29. Свободные и неравные
    • Глава 30. Полные права и ущербные обязанности
    • Глава 31. Безграничные войны духа

Примечания

Фукуяма Фрэнсис - Конец истории и последний человек - Вместо предисловия

Дальние истоки данной книги лежат в статье, названной «Конец истории?», которую я написал в 1989 году для журнала «Национальный интерес». В ней я утверждал, что за последние годы во всем мире возник небывалый консенсус на тему о легитимности либеральной демократии как системы правления, и этот консенсус усиливался по мере того, как терпели поражение соперничающие идеологии: наследственная монархия, фашизм и последним - коммунизм. Более того, я настаивал, что либеральная демократия может представлять собой «конечный пункт идеологической эволюции человечества» и «окончательную форму правления в человеческом обществе», являясь тем самым «концом истории».

Это значит, что в то время как более ранние формы правления характеризовались неисправимыми дефектами и иррациональностями, в конце концов приводившими к их крушению, либеральная демократия, как утверждается, лишена таких фундаментальных внутренних противоречий. Это утверждение не означает, что стабильные демократии, такие как США, Франция или Швейцария, лишены несправедливостей или серьезных социальных проблем. Но эти проблемы связаны с неполной реализацией принципов-близнецов: свободы и равенства, а не с дефектами самих принципов. Хотя какие-то современные страны могут потерпеть неудачу в попытке достичь стабильной либеральной демократии, а другие могут вернуться к иным, более примитивным формам правления, вроде теократии или военной диктатуры, но идеал либеральной демократии улучшить нельзя.

Опубликованная статья вызвала необычайно большой поток комментариев и возражений, сначала в Соединенных Штатах, потом в таких различных странах, как Англия, Франция, Италия, Советский Союз, Бразилия, Южная Африка, Япония и Южная Корея. Критика звучала в любой возможной форме; некоторые возражения были связаны просто с непониманием моего изначального намерения, авторы других сильнее вникали в мои доводы. Многих в первую очередь смущал смысл, который я вкладывал в слово «история». Понимая историю в обычном смысле, как последовательность событий, мои критики указывали на падение Берлинской стены, на подавление китайскими коммунистами волнений на площади Тяньаньмынь и на вторжение Ирака в Кувейт как на свидетельства, что «история продолжается», тем самым доказывая мою неправоту.

Но то, что по моему предположению подошло к концу, это не последовательность событий, даже событий серьезных и великих, а История с большой буквы - то есть история, понимаемая как единый, логически последовательный эволюционный процесс, рассматриваемый с учетом опыта всех времен и народов. Такое понимание Истории более всего ассоциируется с великим немецким философом Гегелем. Его сделал обыденным элементом интеллектуальной атмосферы Карл Маркс, свою концепцию Истории заимствовавший у Гегеля; оно неявно принимается нами при употреблении таких слов, как «примитивное» или «развитое», «традиционное» или «современное», в применении к различным видам человеческого общества. Для обоих этих мыслителей существовал логически последовательный процесс развития человеческого общества от примитивного племенного уклада, основанного на рабстве и жизнеобеспечивающем земледелии, к различным теократиям, монархиям и феодальным аристократиям, к современной либеральной демократии и к капитализму, основанному на современных технологиях. Этот эволюционный процесс не является ни случайным, ни непостижимым, даже если развивается он не по прямой и даже если усомниться, что человек становится счастливее или лучше в результате исторического «прогресса».

И Гегель, и Маркс верили, что эволюция человеческих обществ не бесконечна; она остановится, когда человечество достигнет той формы общественного устройства, которая удовлетворит его самые глубокие и фундаментальные чаяния. Таким образом, оба эти мыслителя постулировали «конец истории»: для Гегеля это было либеральное государство, для Маркса - коммунистическое общество. Это не означало, что остановится естественный цикл рождения, жизни и смерти, что больше не будут происходить важные события или что не будут выходить сообщающие о них газеты. Это означало, что более не будет прогресса в развитии принципов и институтов общественного устройства, поскольку все главные вопросы будут решены.

Настоящая книга не есть повторение моей статьи и не является попыткой продолжить дискуссию с ее многочисленными критиками и комментаторами. Менее всего ее целью является разговор о конце «холодной» войны или о любой другой животрепещущей теме современной политики. Хотя данная книга наполнена последними мировыми событиями, тема ее возвращает нас к очень старому вопросу: действительно ли в конце дзадцатого столетия имеет смысл опять говорить о логически последовательной и направленной Истории человечества, которая в конечном счете приведет большую часть человечества к либеральной демократии? Ответ, к которому я пришел, утвердительный по двум различным причинам. Одна из них относится к экономике, другая - к тому, что называется «борьбой за признание» (struggle for recognition).

Конечно, недостаточно обратиться к авторитету Гегеля, Маркса или любого из их современных последователей, чтобы обосновать направленность Истории. За те полтора столетия, что прошли после написания их работ, их интеллектуальное наследство подвергалось непрестанным атакам со всех сторон. Наиболее углубленные мыслители двадцатого столетия нападали на самую мысль о том, что история есть процесс логически последовательный и познаваемый; разумеется, такие мыслители отрицали возможность, что какой бы то ни было аспект человеческой жизни философски познаваем. Мы, жители Запада, выработали у себя глубокий пессимизм относительно возможности общего прогресса демократических институтов. Этот пессимизм не случаен, но порожден поистине страшными политическими событиями первой половины двадцатого века - две разрушительные мировые войны, взлет тоталитарных идеологий и обращение науки против человека в виде ядерного оружия и разрушения окружающей среды. Жизненный опыт жертв политического насилия прошедшего века - от переживших гитлеризм или сталинизм и до жертв Пол Пота -- противоречит допущению, что на свете существует исторический прогресс. И конечно же, мы настолько привыкли теперь ожидать от будущего плохих вестей относительно здоровья, безопасности или достойной, либеральной и демократической политической практики, что нам трудно узнать хорошие новости, когда они появляются.

И все же хорошие новости есть. Наиболее замечательным поворотом событий последней четверти века было открытие неимоверной слабости в самом ядре с виду сильнейших в мире диктатур, будь они военно-авторитарными правыми или коммунистически-тоталитарными левыми. От Латинской Америки до Восточной Европы, от Советского Союза до Ближнего Востока и Азии сильные правительства в последние двадцать лет терпели крах. И хотя они не всегда уступали место стабильным либеральным демократиям, все же либеральная демократия остается единственным логически последовательным политическим стремлением, и она овладевает различными регионами и культурами во всем мире. Кроме того, распространились либеральные принципы экономики («свободный рынок»), которые сумели создать небывалый уровень материального благосостояния как в промышленно развитых странах, так и в тех, которые по окончании Второй мировой войны входили в нищий третий мир. Либеральная революция экономического мышления иногда опережала мировое движение к политической свободе, иногда следовала за ним.

Все эти направления развития, столь подверженные риску в страшной истории первой половины столетия, времени победного шествия тоталитарных режимов правых и левых, заставляют снова рассмотреть вопрос, нет ли в их основе какой-то глубокой связующей нити - или они просто случайные примеры удачного развития событий. Поднимая снова вопрос, существует ли на свете Универсальная История человечества, я возобновляю дискуссию, которая возникла в начале девятнадцатого века, но в наше время более или менее затихла из-за огромности событий, произошедших с тех пор с человечеством. Хотя идеи, которые я выдвигаю, были сформулированы такими философами, как Гегель и Кант, ранее занимавшимися теми же вопросами, я надеюсь, что приводимые мною аргументы имеют самостоятельную ценность.

В данном томе довольно нескромно делаются не одна, а две отдельные попытки дать контуры такой Универсальной Истории. Определив в части первой, зачем нам снова возвращаться к возможности Универсальной Истории, я во второй части пытаюсь дать начальный ответ, ища в современной науке механизм, или регулятор, объясняющий направленность и логическую последовательность Истории. Современная наука - полезная исходная точка, потому что это единственная важная общественная деятельность, которая одновременно и кумулятивна, и дирекциональна, хотя фактическое воздействие ее на счастье человечества неоднозначно. Прогрессирующее покорение природы, которое стало возможным после выработки научного метода в шестнадцатом и семнадцатом веках, идет по определенным правилам, установленным не человеком, но природой и ее законами.

Развитие современной науки оказало единообразное воздействие на все общества, где оно происходило, и причины этому две. Во-первых, техника обеспечивает определенные военные преимущества стране, которая ею владеет, а, учитывая постоянную возможность войны в международных делах, ни одно государство, дорожащее своей независимостью, не может пренебречь необходимостью модернизации обороны. Во-вторых, современная наука создает единообразный простор для роста экономической производительности. Техника открывает возможность неограниченного накопления богатств, и тем самым - удовлетворения вечно растущих желаний человека. Этот процесс гарантирует рост однородности всех человеческих обществ, независимо от их исторических корней или культурного наследия.

Все страны, подвергшиеся экономической модернизации, должны весьма походить друг на друга: в них должно существовать национальное единение на базе централизованного государства, они урбанизируются, заменяют традиционные формы организации общества вроде племени, секты и клана экономически рациональными формами, основанными на функции и эффективности, и обеспечивают своим гражданам универсальное образование. Растет взаимосвязь таких обществ через глобальные рынки и распространение универсальной потребительской культуры. Более того, логика современной науки, по-видимому, диктует универсальную эволюцию в сторону капитализма. Опыт Советского Союза, Китая и других социалистических стран указывает, что хотя весьма централизованная экономика была достаточна для достижения уровня индустриализации, существовавшего в Европе пятидесятых годов, она разительно неадекватна для создания того, что называется сложной «постиндустриальной» экономикой, в которой куда большую роль играют информация и технические новшества.

Но в то время как исторический механизм, представляемый современной наукой, достаточен для объяснения многих исторических перемен и растущего единообразия современных обществ, он недостаточен для объяснения феномена демократии. То, что наиболее развитые страны мира являются также наиболее успешными демократиями, - общеизвестный факт. Но, хотя современная наука и приводит нас к вратам Земли Обетованной либеральной демократии, в саму эту Землю она нас не вводит, поскольку нет никакой экономически необходимой причины, чтобы развитая промышленность порождала политическую свободу. Стабильная демократия возникала иногда и в доиндустриальных обществах, как было в Соединенных Штатах в 1776 году. С другой стороны, есть много исторических и современных примеров технологически развитого капитализма, сосуществующего с политическим авторитаризмом, - от Японии Мэйдзи и Германии Бисмарка до современных Сингапура и Таиланда. Зачастую авторитарные государства способны давать темпы экономического роста, недостижимые в обществах демократических.

Таким образом, наша первая попытка найти основу направленности истории имеет лишь частичный успех. То, что мы назвали «логикой современной науки», является, в сущности, экономической интерпретацией исторических изменений, но такой, которая (в отличие от марксистской версии) приводит в результате к капитализму, а не к социализму. Логика современной науки может многое объяснить в нашем мире: почему мы, жители развитых демократий, работаем в офисах, а не крестьянствуем, кормясь от земли, почему являемся членами профессиональных объединений, а не племен или кланов, почему мы повинуемся власти чиновника, а не жреца, почему мы грамотны и говорим на языке, общем для нашего государства.

Философу Фрэнсису Фукуяме, провозгласившему в 1990-х «Конец истории», в этом октябре исполнилось 65 лет. В книге «Конец истории и последний человек», опубликованной в 1992 году, он доказывал, что триумф либерального миропорядка, демократии и капиталистической экономики - это логичный финал, после которого дальнейшая эволюция форм государственной власти невозможна.

Либерализм, как мы видим, действительно торжествует - но все же откуда тогда победы «правых» кандидатов в Европе, неожиданные геополитические изменения и все возрастающий запрос на альтернативу либеральному миропорядку? В чем же Фукуяма оказался не прав?

Об этом рассказывает философ Александр Дугин, который лично беседовал с мыслителем в далеком 2005-м году:

«Сам Фукуяма считает, что его прогнозы не оправдались, и что надо их скорректировать. К этому он пришел еще в 90-х гг., а когда мы встретились в 2005-м, он уже был в этом убежден.

На мой взгляд, его концепция «конца истории» - очень серьезна и основательна. Фукуяма исходит (вслед за Кожевым) из прочтения Гегеля в либеральном ключе. Сам концепт, безусловно, взят у Гегеля. В принципе можно прочитать гегелевский тезис о «конце истории» в трех парадигмах - в консервативно-монархической (как думал сам Гегель или как это мы видим у фашистского теоретика Джованни Джентиле), коммунистической (это коммунизм Маркса - ведь в коммунизме истории больше нет тоже, так как смысл истории - классовая борьба, после окончательной победы пролетариата она завершается) или в либеральной (как и делает Фукуяма). Фукуяма в конце 80-х - начале 90-х подвел итог войны за интерпретацию «конца истории», что составляло сущность ХХ века. Вначале рухнул фашистский конец истории, затем коммунистический, и либерализм остался наедине с самим собой.

Значит, делает вывод из краха коммунизма Фукуяма, конец истории наступил или наступает. И в чем тут оправдываться? Этот конец просто оказался не таким, каким он виделся. Но в целом Фукуяма был прав, если судить по шкале идеологий. После конца коммунизма осталась одна идеология, либеральная, а значит, исчез тот принципиальный двигатель диалектики, который заключался в антагонизме. История есть борьба идеологий. История заканчивается тогда, когда у победившей идеологии - либерализма - больше нет системной оппозиции. Поэтому отныне все должно перейти от политики к экономике, а от международной политики - к внутренней политике (глобализация и глобальное мировое правительство любую политику превращает во внутреннюю).

Именно это изложено к тексте Фукуямы, и это совершенно верно. Непонятно, за что тут извиниться и корректировать. В рамках идеологии все именно так.

Однако у Фукуямы мы видим не просто догматизм, но и отклик на добросовестно проведенный reality check. В конце 90-х годов Фукуяма заявляет, что он несколько поспешил, поскольку после принципиальной победы либеральной демократии в мире вскрылось новое - совершенно принципиальное - обстоятельство. Не везде степень либерализма оказалась столь глубокой, чтобы при крахе своего формального идеологического оппонента в лице мирового коммунизма все общества оказались в равной мере готовыми к глобализации и усвоению ее нормативов и парадигм.

«Конец истории» наступает тогда, когда по сути единственным классом остается средний класс, носитель буржуазного сознания. Тогда общество любой страны состоит из разрозненных индивидуумов, которые можно объединять в любые агломерации - как национальные, так и глобальные. Это не принципиально, так как коллективная идентичность (классовая - коммунизм и национально-расовая - фашизм/нацизм) упразднена. Но этого в 90-е годы как раз и не обнаружилось. Идеологически либеральной демократии никто ничего возразить не мог, но тут вступил в дело фактор цивилизации. Общества Запада (Евросоюз, США) либерализм проработал основательно, а вот другие цивилизации оказались носителями новых - хотя и не идеологических - идентичностей, весьма далеких от либерального индивидуализма. И это несмотря на рынок, технологию и повсеместное распространение демократических институтов и конституций. Эту поправку внес оппонент Фукуямы Хантингтон. И она оказалась чрезвычайно важной.

Фукуяма попытался идентифицировать новую преграду в «исламо-фашизме», как он назвал феномен исламского фундаментализма, но дело было куда серьезнее.

И вот тут Фукуяма высказывает второй не менее важный тезис - «стэйт билдинг» в книге «Госстроительство: управление и мировой порядок в 21 веке». Этот тезис будет понятен только тогда, если мы поняли первый - про «конец истории». Итак под формальным протоколом либерализма, принятого человечеством, обнаружились цивилизационные различия, а значит, особые идентичности, не учтенные классическими идеологиями Модерна. И чем больше глобалисты настаивали на упразднении национальных государств, тем больше (а не меньше) эти различия проявлялись. Яркий пример - арабская весна. Снесли диктатуры, получили запрещенные в России ИГИЛ (запрещена в РФ) или Аль-Каиду (запрещена в РФ). И так везде. Стоит перегнуть палку в продвижении гей-браков, и забытые консерваторы и традиционалисты возвращаются в популистском тренде.

Вот тогда Фукуяма говорит: надо немного подождать с глобализацией, чуть отложить «конец истории» и заново укрепить государство. Это необходимо по прагматическим соображениям: государственная машина подавления необходима для того, чтобы использовать репрессивную власть государственных структур и с их помощью глубже укоренить либерализм. В этом суть второго тезиса Фукуямы. Он обосновал по сути необходимость либеральной диктатуры (или даже цезаризма) для того, чтобы подготовить человечество к глобализации. Рано упразднять государство. Его надо использовать для глубинного уничтожения всех форм идентичности, не являющихся чисто индивидуальными. Для этого кстати служили буржуазные государства изначально.

В этом второй тезис Фукуямы. И здесь, я полагаю, он снова прав.

Интересно, что в конце 90-х вслед за Фукуямой, или просто получив директиву из общего с Фукуямой источника, либеральный олигарх Патер Авен, идеолог и один из совладельцев Альфа-группы, пишет программный текст в «Коммерсанте» о том, что России не хватает не демократии (как считали большинство российских либералов), а сильной руки, так как, по Авену, только просвещенный авторитаризм способен обеспечить защиту интересов российского олигархата перед лицом обобранного и раздавленного народа. То есть в России необходимо было ввести либеральную диктатуру. Ровно это и было сделано на рубеже 2000-х и «Альфа-группа» оказалась в этом проекте в авангарде.

Таким образом Фукуяма предсказал и российский цезаризм, и возможно, выступил его апологетом. Transformismo в таком случае и есть «стэйт билдинг» - модернизация общества во имя искоренения иллиберальных идентичностей.

Оба тезиса Фукуямы - это две скорости глобализации - быстрая («конец истории» здесь и сейчас) и медленная (к тому же «концу истории» через этап либеральной диктатуры - то есть через цезаризм). Быстрая скорость оказалась опасной, Фукуяма предложил перейти к плану Б. Этот план Б заработал не только в России, но и в Америке. Фукуяма, как и другие неоконсы, вначале горячо поддержал Буша младшего, правда, позднее - к моменту нашей с ним беседы - в нем разочаровался. Но не из той ли серии Трамп? План Б - «стэйт билдинг», что-то типа «нации россиян» -- без миссии, Империи или сложных глубинных идентичностей. Ничего не напоминает? Вот именно.

В чем не прав Фукуяма? Прав во всем. Но это не значит, что надо с ним соглашаться. Он описывает то что есть и то, что он хочет, чтобы было. И в этом он догматичен. Он предсказывает как неизбежное, фатальное то, во что верит и чего хочет. Но всякое thinking - это wishful thinking. Поэтому глупо сердиться на него, если мы хотим иного и видим по другому саму структуру времени. Тогда все, о чем говорит Фукуяма, и что весьма реалистично, надо признать за status quo и одновременно за либеральный проект. А само status quo есть не что иное, как реализованный либеральный проект вчерашнего дня. Факт - дословно это нечто сделанное, причастие от facere - factum. Либералы вчера хотели своей победы и добились своего. На завтра у них есть следующий план, который они и воплощают в жизнь - делают, чтобы он стал завтра фактом и status quo. Это можно принять, если мы согласны с предпосылками либерализма, с его метафизикой индивидуума, разрыва, освобождения субиндивидуального уровня и перехода к роботам и к сильному искусственному интеллекту (трансгуманизм). Тогда вы не просто принимаете либеральное будущее, но одобряете его, легитимизируете его и помогаете ему сбыться. То есть вы на стороне Фрэнсиса Фукуямы.

Есть, однако, и другое wishful thinking - воля к иному - иллиберальному - завтра. Без плана А (“конец истории”) и плана Б (откладывание “конца истории” до окончания цикла либеральных авторитетарных диктатур - стейт билдинг). То есть, борьба за конец истории не закрыта, поскольку кроме трех идеологий Модерна может быть - должна быть - четвертая. Речь идет о Четвертой Политической Теории. И здесь, если наш wishful thinking сбудется, то Фукуяме - а не истории - придет конец».

Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное. В прошлом году появилась масса статей, в которых был провозглашён конец холодной войны и наступление “мира”. В большинстве этих материалов, впрочем, нет концепции, которая позволяла бы отделять существенное от случайного; они поверхностны. Так что если бы вдруг г-н Горбачев был изгнан из Кремля, а некий новый аятолла – возвестил 1000-летнее царство, эти же комментаторы кинулись бы с новостями о возрождении эры конфликтов.

И все же растет понимание того, что идущий процесс имеет фундаментальный характер, внося связь и порядок в текущие события. На наших главах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идеологического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалипсис ядерной войны. Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе западной либеральной демократии, возвращается теперь, под конец, к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся еще недавно “концу идеологии” или конвергенции капитализма и социализма, а к неоспоримой победе экономического и политического либерализма.

Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные реформы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры, в самых разнообразных ее видах: это крестьянские рынки и цветные телевизоры – в нынешнем Китае вездесущие; открытые в прошлом году в Москве кооперативные рестораны и магазины одежды; переложенный на японский лад Бетховен в токийских лавках; и рок-музыка, которой с равным удовольствием внимают в Праге, Рангуне и Тегеране.

То, чему мы, вероятно, свидетели, – не просто конец холодной войны или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции человечества и универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальнейшем никаких событий происходить не будет и страницы ежегодных обзоров “Форин Афферз” по международным отношениям будут пустовать, – ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, идеальный мир и определит в конечном счете мир материальный. Чтобы понять, почему это так, следует вначале рассмотреть некоторые теоретические вопросы, связанные с природой происходящих в истории изменений.

I

Представление о конце истории нельзя признать оригинальным. Наиболее известный его пропагандист – это Карл Маркс, полагавший, что историческое развитие, определяемое взаимодействием материальных сил, имеет целенаправленный характер и закончится, лишь достигнув коммунистической утопии, которая и разрешит все противоречия. Впрочем, эта концепция истории – как диалектического процесса с началом, серединой и концом – была позаимствована Марксом у его великого немецкого предшественника, Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.

Плохо ли, хорошо ли это, но многое из гегелевского историцизма вошло в сегодняшний интеллектуальный багаж. Скажем, представление о том, что сознание человечества прошло ряд этапов, соответствовавших конкретным формам социальной организации, таким как родоплеменная, рабовладельческая, теократическая и, наконец, демократически-эгалитарная. Гегель первым из философов стал говорить на языке современной социальной науки, для него человек – продукт конкретной исторической и социальной среды, а не совокупность тех или иных “естественных” атрибутов, как это было для теоретиков “естественного права”. И это именно гегелевская идея, а не собственно марксистская – овладеть естественной средой и преобразовать ее с помощью науки и техники. В отличие от позднейших историков, исторический релятивизм которых выродился в релятивизм tout court * , Гегель полагал, что в некий абсолютный момент история достигает кульминации – в тот именно момент, когда побеждает окончательная, разумная форма общества и государства.

К несчастью для Гегеля, его знают ныне как предтечу Маркса и смотрят на него сквозь призму марксизма; лишь немногие из нас потрудились ознакомиться с его работами напрямую. Впрочем, во Франции предпринималась попытка спасти Гегеля от интерпретаторов-марксистов и воскресить его как философа, идеи которого могут иметь значение для современности. Наиболее значительным среди этих французских истолкователей Гегеля был, несомненно, Александр Кожев, блестящий русский эмигрант, который вел в 30-х гг. ряд семинаров в парижской Ecole Pratique des Hautes Etudes 1 . Почти не известный в Соединенных Штатах, Кожев оказал большое влияние на интеллектуальную жизнь европейского континента. Среди его студентов числились такие будущие светила, как Жан-Поль Сартр слева и Раймон Арон – справа; именно через Кожева послевоенный экзистенциализм позаимствовал у Гегеля многие свои категории.

Кожев стремился воскресить Гегеля периода “Феноменологии духа”, – Гегеля, провозгласившего в 1806 г., что история подходит к концу. Ибо уже тогда Гегель видел в поражении, нанесенном Наполеоном Прусской монархии, победу идеалов Французской революции и надвигающуюся универсализацию государства, воплотившего принципы свободы и равенства. Кожев настаивал, что по существу Гегель оказался прав 2 . Битва при Йене означала конец истории, так как именно в этот момент с помощью авангарда человечества (этот термин хорошо знаком марксистам) принципы Французской революции были претворены в действительность. И хотя после 1806 г. предстояло еще много работы – впереди была отмена рабства и работорговли, надо было предоставить избирательные права рабочим, женщинам, неграм и другим расовым меньшинствам и т. д., – но сами принципы либерально-демократического государства с тех пор уже не могли быть улучшены. В нашем столетии две мировые войны и сопутствовавшие им революции и перевороты помогли пространственному распространению данных принципов, в результате провинция была поднята до уровня форпостов цивилизации, а соответствующие общества Европы и Северной Америки выдвинулись в авангард цивилизации, чтобы осуществить принципы либерализма.

Появляющееся в конце истории государство либерально – поскольку признает и защищает, через систему законов, неотъемлемое право человека на свободу; и оно демократично – поскольку существует с согласия подданных. По Кожеву, это, как он его называет, “общечеловеческое государство” 3 нашло реально-жизненное воплощение в странах послевоенной Западной Европы – в этих вялых, пресыщенных, самодовольных, интересующихся только собою, слабовольных государствах, самым грандиозным и героическим проектом которых был Общий рынок 4 . Но могло ли быть иначе? Ведь человеческая история с ее конфликтами зиждется на существовании “противоречий”: здесь стремление древнего человека к признанию, диалектика господина и раба, преобразование природы и овладение ею, борьба за всеобщие права и дихотомия между пролетарием и капиталистом. В общечеловеческом же государстве разрешены все противоречия и утолены все потребности. Нет борьбы, нет серьезных конфликтов, поэтому нет нужды в генералах и государственных деятелях; а что осталось, так это главным образом экономическая деятельность. Надо сказать, что Кожев следовал своему учению и в жизни. Посчитав, что для философов не осталось никакой работы, поскольку Гегель (правильно понятый) уже достиг абсолютного знания, Кожев после войны оставил преподавание и до самой своей смерти в 1968 г. служил в ЕЭС чиновником.

Для современников провозглашение Кожевым конца истории, конечно, выглядело как типичный эксцентрический солипсизм французского интеллектуала, вызванный последствиями мировой войны и начавшейся войны холодной. И все же, как Кожеву хватило дерзости утверждать, что история закончилась? Чтобы понять это, мы должны уяснить связь этого утверждения с гегелевским идеализмом.

II

Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, т. е. на уровне идей 5 , – не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира; лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.

Точка зрения Гегеля на отношение идеального и реального, материального мира крайне сложна; начать с того, что для него различие между ними есть лишь видимость 6 . Для него реальный мир не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведет независимую от “материального” мира жизнь. Гегель, сам будучи профессором, оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля, выпущенная из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.

Для Гегеля все человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания, – похожую идею позже высказывал и Джон Мейнард Кейнс, считавший, что взгляды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших экономистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно, в отличие от новейших политических учений; оно может принимать форму религии или простых культурных или моральных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания с необходимостью воплощается в материальном мире, даже – творит этот материальный мир по своему образу и подобию. Сознание – причина, а не следствие, и оно не может развиваться независимо от материального мира; поэтому реальной подоплекой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.

У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания – религию, искусство и самую философию – в пользу “надстройки”, которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом производства. Еще одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы склонны предаваться материальным или утилитарным объяснениям политических и исторических явлений; мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди “Возвышение и упадок великих держав” (Kennedy P . “The Rise and Fall of the Great Powers”); в ней падение великих держав объясняется просто – экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: империя, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить 3 или 7 процентов своего ВНП (валового национального продукта) – на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.

Материалистический уклон современного мышления характерен не только для левых, симпатизирующих марксизму людей, но и для многих страстных антимарксистов. Так, скажем, на правом крыле находится школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл”, не признающая значения идеологии и культуры и рассматривающая человека как, в сущности, разумного, стремящегося к максимальной прибыли индивида. Именно человека такого типа вместе с движущими им материальными стимулами берут за основу экономической жизни и учебники по экономике 7 . Проиллюстрируем сомнительность этих материалистических взглядов на примере.

Макс Вебер начинает свою знаменитую книгу “Протестантская этика и дух капитализма” указанием на различия в экономической деятельности протестантов и католиков. Эти различия подытожены в пословице: “Протестанты славно вкушают, католики мирно почивают”. Вебер отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производительности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это дает обратный эффект – снижения производительности труда: при более высоких расценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает. Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу, далее, военизированного образа жизни спартанского гоплита, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, – никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере сознания, в идеологии. Центральная тема работы Вебера – доказать вопреки Марксу, что материальный способ производства – не “базис”, а, наоборот, “надстройка”, имеющая корни в религии и культуре. И если мы хотим понять, что такое современный капитализм и мотив прибыли, следует, по Веберу, изучать имеющиеся в сфере сознания предпосылки того и другого.

Современный мир обнажает всю нищету материалистических теорий экономического развития. Школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл” любит приводить в качестве свидетельства жизнеспособности свободной рыночной экономики ошеломляющий экономический успех Азии в последние несколько десятилетий; делается вывод, что и другие общества достигли бы подобных успехов, позволь они своему населению свободно следовать материальным интересам. Конечно, свободные рынки и стабильные политические системы – непременное условие экономического роста. Но столь же несомненно и то, что культурное наследие дальневосточных обществ, этика труда, семейной жизни, бережливость, религия, которая, в отличие от ислама, не накладывает ограничений на формы экономического поведения, и другие прочно сидящие в людях моральные качества никак не менее значимы при объяснения их экономической деятельности 8 . И все же интеллектуальное влияние материализма таково, что ни одна из серьезных современных теорий экономического развития не принимает сознание и культуру всерьез, не видит, что это, в сущности, материнское лоно экономики.

Непонимание того, что экономическое поведение обусловлено сознанием и культурой, приводит к распространенной ошибке: объяснять даже идеальные по природе явления материальными причинами. Китайская реформа, например, а в последнее время и реформа в Советском Союзе обычно трактуются как победа материального над идеальным, – как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды. Однако глубокие изъяны социалистической экономики были всем очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и ее лидеров, решивших сделать выбор в пользу “протестантского” благополучия и риска и отказаться от “католической” бедности и безопасного существования 9 . И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую 10 .

Для Кожева, как и для всех гегельянцев, глубинные процессы истории обусловлены событиями, происходящими в сознании, или сфере идей, поскольку в итоге именно сознание переделывает мир по своему образу и подобию. Тезис о конце истории в 1806 г. означал, что идеологическая эволюция человечества завершилась на идеалах Французской и Американской революций; и, хотя какие-то режимы в реальном мире полностью их не осуществили, теоретическая истинность самих идеалов абсолютна и улучшить их нельзя. Поэтому Кожева не беспокоило, что сознание послевоенного поколения европейцев не стало универсальным; если идеологическое развитие действительно завершилось, то общечеловеческое государство рано или поздно все равно должно победить.

У меня здесь нет ни места, ни, откровенно говоря, сил защищать в деталях радикальные идеалистические взгляды Гегеля. Вопрос не в том, правильна ли его система, а в том, насколько хорошо видна в ее свете проблематичность материалистических объяснений, часто принимаемых нами за само собою разумеющееся. Дело не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идет ли речь о священных коровах или о Святой Троице 11 .

Но поскольку само человеческое восприятие материального мира обусловлено осознанием этого мира, имеющим место в истории, то и материальный мир вполне может оказывать влияние на жизнеспособность конкретного состояния сознания. В частности, впечатляющее материальное изобилие в развитых либеральных экономиках и на их основе – бесконечно разнообразная культура потребления, видимо, питают и поддерживают либерализм политической сфере. Согласно материалистическому детерминизму, либеральная экономика неизбежно порождает и либеральную политику. Я же, наоборот, считаю, что и экономика и политика предполагают автономное предшествующее им состояние сознания, благодаря которому они только и возможны. Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием. Мы могли бы резюмировать: общечеловеческое государство – это либеральная демократия в политической сфере, сочетающаяся с видео и стерео в свободной продаже – в сфере экономики.

III

Действительно ли мы подошли к концу истории? Другими словами, существуют ли еще какие-то фундаментальные “противоречия”, разрешить которые современный либерализм бессилен, но которые разрешались бы в рамках некоего альтернативного политико-экономического устройства? Поскольку мы исходим из идеалистических посылок, то должны искать ответ в сфере идеологии и сознания. Мы не будем разбирать все вызовы либерализму, исходящие в том числе и от всяких чокнутых мессий; нас будет интересовать лишь то, что воплощено в значимых социальных и политических силах и движениях и является частью мировой истории. Неважно, какие там еще мысли приходят в голову жителям Албании или Буркина-Фасо; интересно лишь то, что можно было бы назвать общим для всего человечества идеологическим фондом.

В уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова – фашизм 12 и коммунизм. Согласно первому, политическая слабость Запада, его материализм, моральное разложение, утеря единства суть фундаментальные противоречия либеральных обществ; разрешить их могли бы, с его точки зрения, только сильное государство и “новый человек”, опирающиеся на идею национальной исключительности. Как жизнеспособная идеология фашизм был сокрушен Второй мировой войной. Это, конечно, было весьма материальное поражение, но оно оказалось также и поражением идеи. Фашизм был сокрушен не моральным отвращением, ибо многие относились к нему с одобрением, пока видели в нем веяние будущего; сама идея потерпела неудачу . После войны люди стали думать, что германский фашизм, как и другие европейские и азиатские его варианты, был обречен на гибель. Каких-либо материальных причин, исключавших появление после войны новых фашистских движений в других регионах, не было; все заключалось в том, что экспансионистский ультранационализм, обещая бесконечные конфликты и в конечном итоге военную катастрофу, лишился всякой привлекательности. Под руинами рейхсканцелярии, как и под атомными бомбами, сброшенными на Хиросиму и Нагасаки, эта идеология погибла не только материально, но и на уровне сознания; и все протофашистские движения, порожденные германским и японским примером, такие как перонизм в Аргентине или Индийская национальная армия Сабхаса Чандры Боса, после войны зачахли.

Гораздо более серьезным был идеологический вызов, брошенный либерализму второй великой альтернативой, коммунизмом. Маркс утверждал, на гегелевском языке, что либеральному обществу присуще фундаментальное неразрешимое противоречие: это – противоречие между трудом и капиталом. Впоследствии оно служило главным обвинением против либерализма. Разумеется, классовый вопрос успешно решен Западом. Как отмечал (в числе прочих) Кожев, современный американский эгалитаризм и представляет собой то бесклассовое общество, которое провидел Маркс. Это не означает, что в Соединенных Штатах нет богатых и бедных или что разрыв между ними в последние годы не увеличился. Однако корни экономического неравенства – не в правовой и социальной структуре нашего общества, которое остается фундаментально эгалитарным и умеренно перераспределительным; дело скорее в культурных и социальных характеристиках составляющих его групп, доставшихся по наследству от прошлого. Негритянская проблема в Соединенных Штатах – продукт не либерализма, но рабства, сохранявшегося еще долгое время после того, как было формально отменено.

Поскольку классовый вопрос отошел на второй план, привлекательность коммунизма в западном мире – это можно утверждать смело – сегодня находится на самом низком уровне со времени окончания Первой мировой войны. Судить об этом можно по чему угодно: по сокращающейся численности членов и избирателей главных европейских коммунистических партий и их открыто ревизионистским программам; по успеху на выборах консервативных партий в Великобритании и ФРГ, Соединенных Штатах и Японии, выступающих за рынок и против этатизма; по интеллектуальному климату, наиболее “продвинутые” представители которого уже не верят, что буржуазное общество должно быть наконец преодолено. Это не значит, что в ряде отношений взгляды прогрессивных интеллектуалов в западных странах не являются глубоко патологичными. Однако те, кто считает, что будущее за социализмом, слишком стары или слишком маргинальны для реального политического сознания своих обществ.

Могут возразить, что для североатлантического мира угроза социалистической альтернативы никогда не была реальной, – в последние десятилетия ее подкрепляли главным образом успехи, достигнутые за пределами этого региона. Однако именно в неевропейском мире нас поражают грандиозные идеологические преобразования, и особенно это касается Азии. Благодаря силе и способности к адаптации своих культур, Азия стала в самом начале века ареной борьбы импортированных западных идеологий. Либерализм в Азии был очень слаб после Первой мировой войны; легко забывают, сколь унылым казалось политическое будущее Азии всего десять или пятнадцать лет назад. Забывают и то, насколько важным представлялся исход идеологической борьбы в Азии для мирового политического развития в целом.

Первой решительно разгромленной азиатской альтернативой либерализму был фашизм, представленный имперской Японией. Подобно его германскому варианту, он был уничтожен силой американского оружия; победоносные Соединенные Штаты и навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм 13 . Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирование внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией. Тем не менее сам факт, что существенные элементы экономического и политического либерализма привились в уникальных условиях японских традиций и институций, свидетельствует об их способности к выживанию. Еще важнее – вклад Японии в мировую историю. Следуя по стопам Соединенных Штатов, она пришла к истинно универсальной культуре потребления – этому и символу, и фундаменту общечеловеческого государства. В.С.Найпол, путешествуя по хомейнистскому Ирану сразу после революции, отмечал повсеместно встречающуюся и как всегда неотразимую рекламу продукции “Сони”, “Хитачи”, “Джи-ви-си”, – что, конечно, указывало на лживость претензий режима восстановить государство, основанное на законе Шариата. Желание приобщиться к культуре потребления, созданной во многом Японией, играет решающую роль в распространении по всей Азии экономического и, следовательно, политического либерализма.

Экономический успех других стран Азии, вставших, по примеру Японии, на путь индустриализации, сегодня всем известен. С гегельянской точки зрения важно то, что политический либерализм идет вслед за либерализмом экономическим, – медленнее, чем многие надеялись, однако, по-видимому, неотвратимо. И здесь мы снова видим победу идеи общечеловеческого государства. Южная Корея стала современным, урбанизированным обществом со все увеличивающимся и хорошо образованным средним классом, который не может изолироваться от происходящих демократических процессов. В этих обстоятельствах для большей части населения было невыносимым правление отжившего военного режима, – в то время как Япония, всего на десятилетие ушедшая вперед в экономике, уже более сорока лет располагала парламентскими институтами. Даже социалистический режим в Бирме, просуществовавший в течение многих десятилетий в унылой изоляции от происходивших в Азии важных процессов, в прошлом году перенес ряд потрясений, связанных со стремлением к либерализации экономической и политической системы. Говорят, что несчастья диктатора Не Вина начались, когда старший офицер армии Бирмы отправился в Сингапур на лечение и впал в депрессию, увидев, как далеко отстала социалистическая Бирма от своих соседей по АСЕАНу.

Но сила либеральной идеи не была бы столь впечатляющей, не затронь она величайшую и старейшую в Азию культуру – Китай. Само существование коммунистического Китая создавало альтернативный полюс идеологического притяжения и в качестве такового представляло угрозу для либерализма. Но за последние пятнадцать лет марксизм-ленинизм как экономическая система был практически полностью дискредитирован. Начиная со знаменитого Третьего пленума Десятого Центрального Комитета в 1978 г. китайская компартия принялась за деколлективизацию сельского хозяйства, охватившую 800 миллионов китайцев. Роль государства в сельском хозяйстве была сведена к сбору налогов, резко увеличено было производство предметов потребления, с той целью, чтобы привить крестьянам вкус к общечеловеческому государству и тем самым стимулировать их труд. В результате реформы всего за пять лет производство зерна было удвоено; одновременно у Дэн Сяопина появилась солидная политическая база, позволившая распространить реформу на другие сферы экономики. А кроме того, никакой экономической статистике не отразить динамизма, инициативы и открытости, которые проявил Китай, когда началась реформа.

Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией. На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной продолжает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допускающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного из горбачевских обещаний, касающихся демократизации политической системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руководство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словесную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической элиты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против “духовного загрязнения” и нападки на политические “отклонения” следует рассматривать как тактические уловки, применяемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того “порыва устоев”, который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится более открытой для внешнего мира. В настоящий момент более 20000 китайских студентов обучается в США и других западных странах, практически все они – дети китайской элиты. Трудно поверить, что, вернувшись домой и включившись в управление страной, они допустят, чтобы Китай оставался единственной азиатской страной, не затронутой общедемократическим процессом. Студенческие демонстрации, впервые происшедшие в декабре 1986 г. в Пекине и повторившиеся недавно в связи со смертью Ху Яобана, – лишь начало того, что неизбежно превратится в ширящееся движение за изменение политической системы.

Однако, при всей важности происходящего в Китае, именно события в Советском Союзе – “родине мирового пролетариата” – забивают последний гвоздь в крышку гроба с марксизмом-ленинизмом. В смысле официальных институтов власти не так уж много изменилось за те четыре года, что Горбачев у власти: свободный рынок и кооперативное движение составляют ничтожную часть советской экономики, продолжающей оставаться централизованно-плановой; политическая система по-прежнему в руках компартии, которая только начала демократизироваться и делиться властью с другими группами; режим продолжает утверждать, что его единственное стремление – модернизировать социализм и что его идеологической основой остается марксизм-ленинизм; наконец, Горбачеву противостоит потенциально могущественная консервативная оппозиция, способная возвратить многое на круги своя. Кроме того, к шансам предложенных Горбачевым реформ как в сфере экономики, так и в политике трудно относиться оптимистически. Однако моя задача здесь заключается не в том, чтобы дать анализ ближайших событий или что-то предсказывать; мне важно увидеть глубинные тенденции в сфере идеологии и сознания. А в этом отношения ясно, что преобразования просто поразительны.

Эмигранты из Советского Союза сообщают, что практически никто в стране больше не верит в марксизм-ленинизм, и нагляднее всего это проявляется в среде советской элиты, произносящей марксистские лозунги из чистого цинизма. Причем, коррупция и разложение позднебрежневского советского государства мало что значили, ибо до тех пор пока само государство отказывалось усомниться в любом из фундаментальных принципов, лежащих в основе советского общества, система была способна функционировать просто по инерции и даже проявлять динамизм в области внешней политики и обороны. Марксизм-ленинизм был своего рода магическим заклинанием, это была единственная общая основа, опираясь на которую элита соглашалась управлять советским обществом. И неважно, насколько все это было абсурдным и бессмысленным.

То, что произошло за четыре года после прихода Горбачева к власти, представляет собой революционный штурм самых фундаментальных институтов в принципов сталинизма и их замену другими, еще не либеральными в собственном смысле слова, но связанными между собой именно либерализмом. Это наиболее очевидно в экономической сфере, где экономисты-реформаторы вокруг Горбачева заняли радикальную позицию в поддержке свободного рынка, так что, например, Николай Шмелев не возражает, когда его публично сравнивают с Милтоном Фридманом. Сегодня среди экономистов налицо согласие по поводу того, что центральное планирование и командная система распределения – главная причина экономической неэффективности и что если советская система когда-либо примется лечить свои болезни, то должна разрешить свободное и децентрализованное принятие решений в отношении вложений, найма и цен. После двух первых лет идеологической неразберихи эти принципы были наконец внедрены в политику с принятием новых законов о самостоятельности предприятий, о кооперативах и, наконец, в 1988 г. – об аренде и семейном фермерстве. Имеется, конечно, ряд фатальных ошибок в осуществлении реформы, наиболее серьезная среди них – отказ от решительного пересмотра цен. Однако дело теперь не в концепции : Горбачев и его команда, кажется, достаточно хорошо поняли экономическую логику введения рынка, но, подобно лидерам государств третьего мира, столкнувшимся с МВФ (Международным валютным фондом), страшатся социальных последствий отказа от потребительских субсидий и других форм зависимости людей от государственного сектора.

В политической сфере предложенные изменения в конституции, правовой системе и партии далеко не равнозначны установлению либерального государства. Горбачев говорит о демократизации главным образом внутри партии, а не о том, чтобы покончить с партийной монополией на власть; по существу, политическая реформа стремится узаконить и тем самым усилить власть КПСС 14 . Тем не менее общие положения, составляющие основу многих реформ, – о народном “самоуправлении”; о том, что вышестоящие политические органы подотчетны нижестоящим, а не наоборот; что закон должен стоять выше произвольных действий полиции и опираться на разделение властей и независимый суд; что права собственности должны быть защищены; что необходимо открытое обсуждение общественно значимых вопросов и право на публичное несогласие; что Советы, в которых может участвовать весь народ, должны быть наделены властью; что политическая культура должна стать более терпимой и плюралистической, – все эти принципы исходят из источника, глубоко чуждого марксистско-ленинской традиции, даже несмотря на то, что они плохо сформулированы и еле-еле работают на практике.

Неоднократные утверждения Горбачева, будто он стремится вернуться к первоначальному смыслу ленинизма, сами по себе – лишь вариант оруэлловской “двойной речи”. Горбачев и его союзники настойчиво повторяют, что внутрипартийная демократия – что-то вроде сущности ленинизма и что открытые дискуссии, тайное голосование на выборах, власть закона – суть ленинское наследие, извращенное Сталиным. И хотя почти любой человек рядом со Сталиным будет выглядеть ангелом, столь жесткое противопоставление Ленина и его преемника представляется неубедительным. Сущностью демократического централизма Ленина является именно централизм, а не демократия. Это абсолютно жесткая, монолитная, основанная на дисциплине диктатура иерархически организованного авангарда коммунистической партии, выступающего от имени народа. Вся непристойная полемика Ленина с Карлом Каутским, Розой Люксембург и другими соперниками из числа меньшевиков и социал-демократов, не говоря уже о презрении к “буржуазной законности” и буржуазным свободам, основывались на его глубоком убеждении, что с помощью демократической организации осуществить революцию невозможно.

Заявления Горбачева вполне можно понять: полностью развенчав сталинизм и брежневизм, обвинив их в сегодняшних трудностях, он нуждается в какой-то точке опоры, чтобы было чем обосновать законность власти КПСС. Однако тактика Горбачева не должна скрывать от нас того факта, что принципы демократизации и децентрализации, которые он провозгласил в экономической и политической сфере, крайне разрушительны для фундаментальных установок как марксизма, так и ленинизма. Если бы большая часть предложений по экономической реформе была реализована, то трудно было бы сказать, чем же советская экономика отличается от экономики тех западных стран, которые располагают большим национализированным сектором.

В настоящее время Советский Союз никак не может считаться либеральной или демократической страной; и вряд ли перестройка будет столь успешной, чтобы в каком-либо обозримом будущем к этой стране можно было применить подобную характеристику. Однако в конце истории нет никакой необходимости, чтобы либеральными были все общества; достаточно, чтобы были забыты идеологические претензии на иные, более высокие формы общежития. И в этом плане в Советском Союзе за последние два года произошли весьма существенные изменения: критика советской системы, санкционированная Горбачевым, оказалась столь глубокой и разрушительной, что шансы на возвращение к сталинизму или брежневизму весьма невелики. Горбачев наконец позволил людям сказать то, что они понимали в течение многих лет, а именно, что магические заклинания марксизма-ленинизма – бессмыслица, что советский социализм – не великое завоевание, а по существу грандиозное поражение. Консервативная оппозиция в СССР, состоящая из простых рабочих, боящихся безработицы и инфляции, и из партийных чиновников, которые держатся за места и привилегии, открыто, не прячась высказывает свои взгляды и может оказаться достаточно сильной, чтобы в ближайшие годы сместить Горбачева. Но обе эти группы выступают всего только за сохранение традиций, порядка и устоев; они не привержены сколько-нибудь глубоко марксизму-ленинизму, разве что вложили в него большую часть жизни 15 . Восстановление в Советском Союзе авторитета власти после разрушительной работы Горбачева возможно лишь на основе повой и сильной идеологии, которой, впрочем, пока не видно на горизонте.

Допустим на мгновение, что фашизма и коммунизма не существует: остаются ли у либерализма еще какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе: имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках противоречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.

Все отмечают в последнее время подъем религиозного фундаментализма в рамках христианской и мусульманской традиций. Некоторые склонны полагать, что оживление религии свидетельствует о том, что люди глубоко несчастны от безличия и духовной пустоты либеральных потребительских обществ. Однако хотя пустота и имеется и это, конечно, идеологический дефект либерализма, из этого не следует, что нашей перспективой становится религия 16 . Вовсе не очевидно и то, что этот дефект устраним политическими средствами. Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жизни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтернативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение. Другие, менее организованные религиозные импульсы с успехом удовлетворяются в сфере частной жизни, допускаемой либеральным обществом.

Еще одно “противоречие”, потенциально неразрешимое в рамках либерализма, – это национализм и иные формы расового и этнического сознания. И действительно, значительное число конфликтов со времени битвы при Йене было вызвано национализмом. Две чудовищные мировые войны в этом столетии порождены национализмом в различных его обличьях; и если эти страсти были до какой-то степени погашены в послевоенной Европе, то они все еще чрезвычайно сильны в третьем мире. Национализм представлял опасность для либерализма в Германии, и он продолжает грозить ему в таких изолированных частях “постисторической” Европы, как Северная Ирландия.

Неясно, однако, действительно ли национализм является неразрешимым для либерализма противоречием. Во-первых, национализм неоднороден, это не одно, а несколько различных явлений – от умеренной культурной ностальгии до высокоорганизованного и тщательно разработанного национал-социализма. Только систематические национализмы последнего рода могут формально считаться идеологиями, сопоставимыми с либерализмом или коммунизмом. Подавляющее большинство националистических движений в мире не имеет политической программы и сводится к стремлению обрести независимость от какой-то группы или народа, не предлагая при этом сколько-нибудь продуманных проектов социально-экономической организации. Как таковые, они совместимы с доктринами и идеологиями, в которых подобные проекты имеются. Хотя они и могут представлять собой источник конфликта для либеральных обществ, этот конфликт вытекает не из либерализма, а скорее из того факта, что этот либерализм осуществлен не полностью. Конечно, в значительной мере этническую и националистическую напряженность можно объяснить тем, что народы вынуждены жить в недемократических политических системах, которых сами не выбирали.

Нельзя исключить того, что внезапно могут появиться новые идеологии или не замеченные ранее противоречия (хотя современный мир, по-видимому, подтверждает, что фундаментальные принципы социально-политической организации не так уж изменились с 1806 г.). Впоследствии многие войны и революции совершались во имя идеологий, провозглашавших себя более передовыми, чем либерализм, но история в конце концов разоблачила эти претензии.

IV

Что означает конец истории для сферы международных отношений? Ясно, что большая часть третьего мира будет оставаться на задворках истории и в течение многих лет служить ареной конфликта. Но мы сосредоточим сейчас внимание на более крупных и развитых странах, ответственных за большую часть мировой политики. Россия и Китай в обозримом будущем вряд ли присоединятся к развитым нациям Запада; но представьте на минуту, что марксизм-ленинизм перестает быть фактором, движущим внешнюю политику этих стран, – вариант если еще не превратившийся в реальность, однако ставший в последнее время вполне возможным. Чем тогда деидеологизированный мир в сумме своих характеристик будет отличаться от того мира, в котором мы живем?

Обычно отвечают: вряд ли между ними будут какие-либо различия. Ибо весьма распространено мнение, что идеология – лишь прикрытие для великодержавных интересов и что это служит причиной достаточно высокого уровня соперничества и конфликта между нациями. Действительно, согласно одной популярной в академическом мире теории, конфликт присущ международной системе как таковой, и чтобы понять его перспективы, следует смотреть на форму системы – например, является она биполярной или многополярной, а не на образующие ее конкретные нации и режимы. В сущности, здесь гоббсовский взгляд на политику применен к международным отношениям: агрессия и небезопасность берутся не как продукт исторических условий, а в качестве универсальных характеристик общества.

Следующие этой линии размышлений берут в качестве модели деидеологизированного мира отношения, существовавшие в европейском балансе девятнадцатого века. Чарлз Краутэммер, например, написал недавно, что если в результате горбачевских реформ СССР откажется от марксистско-ленинской идеологии, то произойдет возвращение страны к политике Российской империи прошлого века 17 . Считая, что уж лучше это, чем исходящая от коммунистической России угроза, он делает вывод: соперничество и конфликты продолжатся в том виде, как это было, скажем, между Россией в Великобританией или кайзеровской Германией. Это, конечно, удобная точка зрения для людей, признающих, что в Советском Союзе происходит нечто важное, но не желающих брать на себя ответственность и рекомендовать вытекающий отсюда радикальный пересмотр политики. Но – правильна ли эта точка зрения?

Достаточно спорно, что идеология – лишь надстройка над непреходящими интересами великой державы. Ибо тот способ, каким государство определяет свой национальный интерес, не универсален, он покоится на предшествующем идеологическом базисе так же, как экономическое поведение – на предшествующем состоянии сознания. В этом столетии государства усвоили себе весьма разработанные доктрины с недвусмысленными, узаконивающими экспансионизм внешнеполитическими программами.

Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее “идеальном” базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые “либеральные” европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в законность империализма, то есть в право одной нации господствовать над другими нациями, не считаясь с тем, желают ли эти нации, чтобы над ними господствовали. Оправдание империализму у каждой нации было свое: от грубой веры в то, что сила всегда права, в особенности если речь шла о неевропейцах, до признания Великого Бремени Белого Человека, и христианизирующей миссии Европы, и желания “дать” цветным культуру Рабле и Мольера. Но каким бы ни был тот или иной идеологический базис, каждая “развитая” страна верила в приемлемость господства высшей цивилизации над низшими. Это привело, во второй половине столетия, к территориальным захватам и в немалой степени послужило причиной мировой войны.

Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был германский фашизм – идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не только над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Однако – в ретроспективе – Гитлер, по-видимому, представлял нездоровую боковую ветвь в общем ходе европейского развития. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована 18 . После Второй мировой войны европейский национализм был обезврежен и лишился какого-либо влияния на внешнюю политику, с тем следствием, что модель великодержавного поведения XIX века стала настоящим анахронизмом. Самой крайней формой национализма, с которой пришлось столкнуться западноевропейским государствам после 1945 года, был голлизм, самоутверждавшийся в основном в сфере культуры и политических наскоков. Международная жизнь в той части мира, которая достигла конца истории, в гораздо большей степени занята экономикой, а не политикой или военной стратегией.

Разумеется, страны Запада укрепляли свою оборону и в послевоенный период активно готовились к отражению мировой коммунистической опасности. Это, однако, диктовалось внешней угрозой и не существовало бы, не будь государств, открыто исповедовавших экспансионистскую идеологию. Чтобы принять “неореалистическую” теорию всерьез, нам надо поверить, что, исчезни Россия и Китай с лица земли, “естественное” поведение в духе соперничества вновь утвердилось бы среди государств ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития). То есть Западная Германия и Франция вооружались бы, оглядываясь друг на друга, как они это делали в 30-е годы, Австралия и Новая Зеландия направляли бы военных советников, борясь за влияние в Африке, а на границе между Соединенными Штатами и Канадой были бы возведены укрепления. Такая перспектива, конечно, нелепа: не будь марксистско-ленинской идеологии, мы имели бы, скорее всего, “общий рынок” в мировой политике, а не распавшееся ЕЭС и конкуренцию образца девятнадцатого века. Как доказывает наш опыт общения с Европой по проблемам терроризма или Ливии, европейцы пошли гораздо дальше нас в отрицании законности применения силы в международной политике, даже в целях самозащиты.

Следовательно, предположение, что Россия, отказавшись от экспансионистской коммунистической идеологии, начнет опять с того, на чем остановилась перед большевистской революцией, просто курьезно. Неужели человеческое сознание все это время стояло на месте и Советы, подхватывающие сегодня модные идеи в сфере экономики, вернутся к взглядам, устаревшим уже столетие назад? Ведь не произошло же этого с Китаем после того, как он начал свою реформу. Китайский экспансионизм практически исчез: Пекин более не выступает в качестве спонсора маоистских инсургентов и не пытается насаждать свои порядки в далеких африканских странах, – как это было в 60-е годы. Это не означает, что в современной китайской внешней политике не осталось тревожных моментов, таких как безответственная продажа технологии баллистических ракет на Ближний Восток или финансирование красных кхмеров в их действиях против Вьетнама. Однако первое объяснимо коммерческими соображениями, а второе – след былых, вызванных идеологическими мотивами трений. Новый Китай гораздо больше напоминает голлистскую Францию, чем Германию накануне Первой мировой войны.

Наше будущее зависит, однако, от того, в какой степени советская элита усвоит идею общечеловеческого государства. Из публикаций и личных встреч я делаю однозначный вывод, что собравшаяся вокруг Горбачева либеральная советская интеллигенция пришла к пониманию идеи конца истории за удивительно короткий срок; и в немалой степени это результат контактов с европейской цивилизацией, происходивших уже в послебрежневскую эру. “Новое политическое мышление” рисует мир, в котором доминируют экономические интересы, отсутствуют идеологические основания для серьезного конфликта между нациями и в котором, следовательно, применение военной силы становится все более незаконным. Как заявил в середине 1988 г. министр иностранных дел Шеварднадзе: “…Противоборство двух систем уже не может рассматриваться как ведущая тенденция современной эпохи. На современном этапе решающее значение приобретает способность ускоренными темпами на базе передовой науки, высокой техники и технологии наращивать материальные блага и справедливо распределять их, соединенными усилиями восстанавливать и защищать необходимые для самовыживания человечества ресурсы” 19 .

Постисторическое сознание, представленное “новым мышлением”, – единственно возможное будущее для Советского Союза. В Советском Союзе всегда существовало сильное течение великорусского шовинизма, получившее с приходом гласности большую свободу самовыражения. Вполне возможно, что на какое-то время произойдет возврат к традиционному марксизму-ленинизму, просто как к пункту сбора для тех, кто стремится восстановить подорванные Горбачевым “устои”. Но, как и в Польше, марксизм-ленинизм мертв как идеология, мобилизующая массы: под его знаменем людей нельзя заставить трудиться лучше, а его приверженцы утратили уверенность в себе. В отличие от пропагандистов традиционного марксизма-ленинизма, ультранационалисты в СССР страстно верят в свое славянофильское призвание, и создается ощущение, что фашистская альтернатива здесь еще вполне жива.

Таким образом, Советский Союз находится на распутье: либо он вступит на дорогу, которую сорок пять лет назад избрала Западная Европа и по которой последовало большинство азиатских стран, либо, уверенный в собственной уникальности, застрянет на месте. Сделанный выбор будет иметь для нас огромное значение, ведь, если учесть территорию и военную мощь Союза, он по-прежнему будет поглощать наше внимание, мешая осознанию того, что мы находимся уже по ту сторону истории.

Исчезновение марксизма-ленинизма сначала в Китае, а затем в Советском Союзе будет означать крах его как жизнеспособной идеологии, имеющей всемирно-историческое значение. И хотя где-нибудь в Манагуа, Пхеньяне или Кембридже (штат Массачусетс) еще останутся отдельные правоверные марксисты, тот факт, что ни у одного крупного государства эта идеология не останется на вооружении, окончательно подорвет ее претензии на авангардную роль в истории. Ее гибель будет одновременно означать расширение “общего рынка” в международных отношениях и снизит вероятность серьезного межгосударственного конфликта.

Это ни в коем случае не означает, что международные конфликты вообще исчезнут. Ибо и в это время мир будет разделен на две части: одна будет принадлежать истории , другая – постистории . Конфликт между государствами, принадлежащими постистории, и государствами, принадлежащими вышеупомянутым частям мира, будет по-прежнему возможен. Сохранится высокий и даже все возрастающий уровень насилия на этнической и националистической почве, поскольку эти импульсы не исчерпают себя и в постисторическом мире. Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны. Однако для серьезного конфликта нужны крупные государства, все еще находящиеся в рамках истории , но они-то как раз и уходят с исторической сцены.

Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, – вместо всего этого – экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?

Примечания

  • * Вот и все, только (фр.). – Прим. перев .
  • 1 Наиболее известна работа Кожева “Введение в чтение Гегеля”, запись лекций в Ecole Pratique в 30-х гг. ( Kojeve A . Introduction a la lecture de Hegel. – Paris, Gallimard, 1947). Книга переведена на английский язык ( Kojeve A . Introduction to the Reading of Hegel. – New York: Basic Books, 1969).
  • 2 В этом отношении взгляды Кожева весьма отличаются от некоторых немецких интерпретаций Гегеля, например, Гербертом Маркузе, который, больше симпатизируя Марксу, считал философию Гегеля исторически ограниченной, а незавершенной.
  • 3 В оригинале – “universal homogenous state ”, т. е., буквально, – “универсальное гомогенетическое государство” (прим. перев.).
  • 4 Другим вариантом конца истории Кожев считал послевоенный “американский образ жизни”, к которому, полагал он, идет и Советский Союз.
  • 5 Это выражено в знаменитом афоризме из предисловия к “Философии истории”: “Все разумное действительно, все действительное разумно”.
  • 6 Для Гегеля сама дихотомия идеального и материального мира – видимость, и в конечном счете преодолевается самосознающим субъектом; в его системе материальный мир сам лишь аспект духа,
  • 7 Надо сказать, что современные экономисты, признавая, что поведение человека не всегда определяется исключительно стремлением к максимальной прибыли, предполагают в нем также способность к получению “пользы” – пользы, понимаемой как доход или какие-то другие блага, которые могут быть приумножены: досуг, секс или радости философствования. То, что вместо прибыли мы имеем теперь пользу, – еще одно подтверждение точки зрения идеализма.
  • 8 Достаточно сравнить поведение вьетнамских иммигрантов в американской школе с поведением их одноклассников-негров или латиноамериканцов, чтобы понять, что культура и сознание играют действительно решающую роль, и не только в экономическом поведении, но и практически во всех других важных сторонах жизни.
  • 9 Полное объяснение причин реформы в Китае и России является, конечно, гораздо более сложным. Советская реформа, например, в значительной мере была мотивирована ощущением небезопасности в области военной технологии. Но все же ни та, ни другая страна накануне реформ не находилась в таком уж материальном кризисе, чтобы возможно было предсказать те поразительные пути реформы, на которые они вступили.
  • 10 И до сих пор неясно, являются ли советские народы “протестантами” в той же мере, что и Горбачев, и пойдут ли за ним по этому пути.
  • 11 Внутренняя политика Византийской империи при Юстиниане вращалась вокруг конфликта между монофизитами и монофелитами, расходившимися по вопросу о единстве Святой Троицы. Этот конфликт, напоминающий столкновение между болельщиками на византийском ипподроме, привел к значительному политическому насилию. Современные историки склонны усматривать причины подобных конфликтов в антагонизме между общественными классами или прибегая к другим экономическим категориям; они никак не хотят понять, что люди способны убивать друг друга, всего лишь разойдясь в вопросе о природе Троицы.
  • 12 Я не употребляю здесь термина “фашизм” в его точном смысле, поскольку им часто злоупотребляют в целях компрометации неугодных лиц. “Фашизм” здесь – любое организованное ультранационалистическое движение с претензиями на универсальность, – конечно, не в смысле национализма, т. к. последний “исключителен” по определению, а в смысле уверенности движения в своем праве господствовать над другими народами. Так, имперская Япония может быть квалифицирована как фашистская, а Парагвай при диктаторе Стресснере или Чили при Пиночете – нет. Очевидно, что фашистские идеологии не могут быть универсальными в смысле марксизма или либерализма, однако структура доктрины может кочевать из страны в страну.
  • 13 Пример Японии я привожу с долей осторожности; в конце жизни Кожев пришел к выводу, что, как доказала Япония с ее культурой, общечеловеческое государство не одержало победы, и история, возможно, не завершилась. См. длинное примечание в конце второго издания Introduction a la Lecture de Hegel, p. 462-463,
  • 14 В Польше и Венгрии компартии, напротив, предприняли шаги в направлении плюрализма и подлинного разделения властей.
  • 15 Это в особенности относится к лидеру советских консерваторов, бывшему второму секретарю Егору Лигачеву, публично признавшему многие серьезные пороки брежневского периода.
  • 16 Я думаю прежде всего о Руссо и идущей от него философской традиции, весьма критически настроенной в отношении локковского в гоббсовского либерализма, – хотя либерализм можно критиковать и с точки зрения классической политической философии.
  • 17 См.: Кrauthammer Ch . Beyond the Cold War. // New Republic . – 1988, December 19.
  • 18 Европейским колониальным державам, например Франции, понадобилось после войны несколько лет, чтобы признать незаконность своих империй; но это было неизбежно как следствие победы союзников, обещавших восстановлении демократических свобод.
  • 19 Вестник Министерства Иностранных Дел СССР . – 1988, № 15 (август 1988). – С. 27-46. “Новое мышление” служит, разумеется, и пропагандистской цели – убедить западную, аудиторию в благих намерениях Советов. Однако это не означает, что многие из этих идей не выдвигаются всерьез.


Предыдущая статья: Следующая статья:

© 2015 .
О сайте | Контакты
| Карта сайта